толка, двинул копьём с угрожающим рёвом «угу!» или «ого!». А когда подступил ближе, по-прежнему избегая взгляда, множеством суетливых движений избавляя себя от необходимости одуматься, махнул копьём обок с Федькой. Так отчаянно и бесстрашно, что едва не задел её остриём.
Вдруг она поняла, что Пята и будет орудовать копьём до тех пор, пока не ткнёт её как бы случайно, против воли. Пока не брызнет кровь и не взвоет он благим матом. Защищаясь от самого себя, всадит ей в живот лезвие.
— Оставь его, Пята... Брось! — раздался не гром кий, но веский голос Лихошерста.
— Бей его, Пята, бей! — прогундосил со смешком атаман.
Юнец остановился, глянув на Федьку. Перехватил потными руками копьё и в нравственной смуте закусил губу. Верно, мальчишка нуждался лишь в небольшом толчке, ничтожной поддержки могло ему хватить, чтобы задержаться у последней черты. Он явственно слышал это: оставь его!
— Ну что, Пята? — подразнили казаки. — Ты курицу-то когда резал?.. Глянь-ка, какого цвета кишки!
Рёвом взревел Пята, подпрыгнул и принялся выплясывать обок с застывшей Федькой нелепый танец. Лицо в лицо, взъерошенный, потный и дикий, он ударил Федьку ратовищем копья по голове — слетела шапка. Федька дрогнула и выпрямилась.
Это её спасло.
Когда бы она согнулась, прикрылась рукой, Пята бы уже не смог остановиться. Но она выпрямилась — рассыпалась коротко стриженная русая гривка.
Мгновенное колебание — и Пята ринулся с воплем прочь, бешено дёрнул сундук с двумя восседающими на нём казаками. Те поспешно свалились на землю, и он, клацнув крышкой, вывернул остатки рухляди. Подхватил топор, обрушил его со сладострастной яростью — что-то взвизгнуло, хрустнуло. Пята отмахнул, заехал обухом, без устали принялся охаживать сундук, превращая его в груду щепы, сцепленной покорёженными полосами железа.
— Круши, Пята, всё к чёртовой матери! Знай наших! — расходились казаки, приплясывая от дурного ликования, и каждый норовил кто копьём ткнуть, кто ногой достать ни на что уже не похожие, искалеченные останки короба.
Они дурели, без вина пьяные. Пьяные тем безудержным, мутным весельем, которое находит иногда приступом посреди затянувшейся попойки. Они же были пьяны мгновенно и сразу. Как мгновенно и сразу настигала их смерть. Как мгновенно и сразу они меняли грязные обноски на расшитую шубу, обжитое, пахнущее сеном логово на пыточную дыбу и клещи.
Виселицы стояли по всей степи. Дубовые, из вековых кряжей безобразно торчали они у речных перелазов, на чудных высоких кручах, в верховьях Дона, по Волге, под Царицыном и Астраханью. Сносило течением трупы — чёрные, вздувшиеся, незнамо какие люди, неведомо кем, для какой цели и надобности погубленные. И не было им могилы — у каждого берега, у портомойных плотов, где глядели из-под руки бабы, отпихивали их баграми, палками прочь, на стремнину. Дальше, дальше, в другие земли, в другие царства-государства плыли они, покойные на речной глади. Короткие, как поленья, обрубки человеков...
— Туды его в качель, мать твою перемать! Пропадать будем! — бесновались разбойники.
И лишь один из них среди этой шаманской свистопляски сохранял холодную, злую трезвость. Был это не бравший в рот вина, чёрный и мохнатый татарин. С надменным лицом он вложил в лук стрелу и сказал, подбирая слова:
— Это... ты воин нету. Жена. Я — убить!
Потом он пошёл в степь, размеряя её кривыми ногами, и пока удалялся, оставляя между собой и Федькой расстояние, какое считал приличным для хорошего стрелка, смысл сказанного кое-как проник в разгорячённые головы.
— Эй, слушай, Ахмет, ты что задумал?
Сначала это был вопрос, затем утверждение:
— Ага, Ваня, верно! Всади ему на хрен! В самую задницу чтобы вышло!
Казаки начали расступаться, чтобы стрелок паче чаяния свою цель с кем другим не спутал.
Измученная Федька едва стояла. В распоясанно мужской рубашке она белела ясной среди тёмной степ отметиной.
И конечно, она не умела остановить взглядом поле стрелы. Но голова, как это бывало с ней в миг опасности, прояснилась.
— Эй, Ахмет, у тебя есть брат? — прокричал. Федька по-татарски, не до конца ещё сообразив, что последует дальше.
Кажется, он опустил лук. После томительного промедления — притихли все — донёсся голос:
— Он утонул. Восемь лет ему было.
— Я твой брат! — возразила Федька, стараясь не искажать криком спокойный и уверенный лад голоса. — Подойти ко мне.
Татарин молчал после этого ещё дольше. Так долго, что в самом молчании его чудилось смятение. Он уж не мог уклониться от призыва. Он двинулся не совсем уверенным шагом и на полпути остановился, обернувшись к товарищам за поддержкой. Но никто не осмелился сказать ему, что дважды обманувший смерть мальчишка лжёт. Казаки — многие тут, если не все, достаточно понимали по-татарски, — казаки молчали, ожидая веского слова от Ахмета.
...Который, удерживая полунатянутую тетиву, подходил всё ближе и ближе к Федьке. Подходил, слабея душой.
— У меня было ещё два брата. От второй матери.
— Тот, что утонул. Это я, — просто сказала Федька.
А он оробел, только сейчас вот — с душевным ознобом — сообразив, чей смутный образ его тревожил. Кого этот русский юноша напоминал — безжалостного в своём совершенстве ангела. В повадках прекрасного, неведомо откуда среди степи взявшегося мальчика не было ничего от страха перед земными превратностями. Неправдоподобно красивый мальчик.
И Ахмет боялся узнать своего позабытого братца в выходящих из сумрака неземных чертах.
С предощущением ужаса перед непостижимой тайной он подходил всё ближе — беззащитный, беспомощный, не смея ни отступить, ни уклониться.
Ахмет не помнил своего пропавшего братца, ни один человек из ныне живущих на земле не удерживал в памяти соскользнувшее в бездну личико... Но Ахмет поднял глаза...
— О, Аллах! — простонал он, защищаясь ладонью, как от света.
Нужно было повернуться и уходить. Федька так и сделала. Туда, где двумя бессловесными сусликами темнели на пригорке Мезеня с Афонькой, она не пошла, а побрела в голое поле.
Глава вторая
В которой сообщаются существенные подробности
Федькиного рождения
вот Федька сидит на не остывшей от дневного зноя земле и смотрит в темноту. За спиной её у костра слышатся умиротворённые, благостные, как после причастия, голоса. Там у костра любовно разговаривают друг с другом. В братское это товарищество приняты и Афонька с Мезеней.
И вот сидит в ночной степи без прошлого, без будущего в случайном месте ненужный человек — Фёдор — Федька