прикончить хоть кого-то из вас двоих, – пожал плечами Гэллоуэй. – И, похоже, не ошибся…
Несколько секунд Пембертон молчал. Он думал о ребенке, которого видел у шерифа, и старался вспомнить хоть что-нибудь, кроме насыщенного цвета карих глаз. Наконец вспомнил волосы мальчика – не светлые, как у матери, а темные, как у него самого.
– Значит, ребенку ничего не грозит?
– Мама говорит, ничего. И у него, и у девчонки Хармон дела идут на лад, но и только. Никаких подробностей мама не знает: они теперь так далеко, что даже ей не видать. След простыл похлеще, чем зад у копателя колодцев… – Гэллоуэй замолчал, и на лице у него появилось выражение, напоминающее скорбь. Подняв обрубок руки, он смахнул со лба бисеринку пота. Затем подошел к Пембертону и опустился рядом с ним на колени. Достал из кармана свой нож и высвободил серповидное лезвие – с той же неспешной выверенностью движений, с какой мог бы распускать галстук. Тихо щелкнув, лезвие встало на положенное место.
– Ваша жена не хотела, чтобы вы страдали пуще необходимого, – заметил Гэллоуэй, – но я не возьмусь подарить вам скорую смерть после того, как расправился с шерифом. Тяжеловата ноша даже для моей совести.
Кривое лезвие опустилось, рассекая передний карман на брюках Пембертона; на землю выкатилась двадцатидолларовая золотая монета, которую Гэллоуэй тут же подобрал.
– А вот это я забираю, – объявил он, убирая монету в карман. – Сдается, я честно ее заработал.
– Разве пантера существует? – пробормотал Пембертон.
– Через пару часов выясните наверняка, – сказал Гэллоуэй и кивнул в сторону парка: – Кошка явится из-за хребта в той стороне, слева от нависающего утеса. Она учует запах вашей крови и вскоре спустится, чтобы проведать.
Подняв с земли свой мешок, однорукий забросил его на плечо и направился прочь через луг – все тем же неуклюжим шагом. «Я хорошо запомню эту походку вразвалочку, – пообещал себе Пембертон. – Чтобы вспомнить о ней в тот самый миг, когда прикончу его».
Застыв на месте, Гэллоуэй вдруг развернулся:
– А ведь верно! Мне было велено передать еще кое-что: ваш гроб будет сделан по особому заказу и доставлен сюда аж из Бирмингема. Ваша супруга сказала, что не желает оставаться перед вами в долгу.
Через несколько минут охотник скрылся в лесу. Темный силуэт пару раз мелькнул в просвете между деревьями, а некоторое время спустя Пембертон увидел, как Гэллоуэй одолевает тропинку, вьющуюся выше по склону. Затем однорукий окончательно пропал из глаз.
Пембертон потянулся к золотой цепочке карманных часов и тянул, пока те не выскочили из кармана. Когда золотая крышка открылась, на землю выпало два маленьких стеклянных полумесяца, но сам механизм работал исправно. Стрелки указывали на цифры «три» и «шесть». Пембертон стал следить за почти неприметным движением минутной стрелки по циферблату в сторону семерки: сосредоточив все внимание только на ней, он надеялся, что ставший зримым ход времени сумеет как-то повлиять на ситуацию.
Однако боль была слишком сильной, чтобы позволить ему отвлечься дольше чем на несколько секунд. Ломота в чудовищно распухшей ноге докатилась уже до бедра; в мышцах свирепствовали спазмы, словно конечность в отчаянии силилась выдавить из себя яд. Живот у Пембертона вздулся, и он даже обрадовался приступу тошноты, надеясь, что рвота выведет наружу хоть часть отравы, но так и не сумел извергнуть из себя ничего, кроме лужицы крови. Ребра и сломанная лодыжка тоже болели, но такую боль еще можно было вытерпеть, как и жажду. Но прежде чем выбраться из заросшего травой ущелья, Пембертону придется еще несколько часов мучиться, дожидаясь, пока действие яда не ослабеет хоть немного.
Пембертон подвинулся, чтобы обратить лицо к западу. Пытаясь занять мысли чем-то помимо боли, он смотрел на горы Смоки-Маунтинс, терявшиеся в Теннесси. «Интересно, сколько всего миллионов досковых футов древесины росло на этих склонах?» – спросил себя лесопромышленник. Тошнота вернулась, и землю окропила свежая струя ярко-алой крови. Во рту появился кисловатый привкус меди, и Пембертон стал думать о медных жилах и о россыпях драгоценных камней в недрах Смоки-Маунтинс. Мыслями его завладела, в частности, долина Кейдс-Коув, где реликтовые желтые тополя так пока и не были вырублены. В голове зазвучала слышанная от рабочих песня о Большой Леденцовой горе; мелодия отвлекла его от боли еще на несколько секунд, прежде чем окончательно рассеяться.
Пембертон потерял сознание, а когда боль вынудила его очнуться, день уже начал угасать: солнце цеплялось за вершину горного хребта, а из леса на луг протянулись тени. Пембертон чувствовал вонь от своей ноги, натянутая кожа от колена до пальцев сделалась огненно-красной. Конечность отмирала; скоро она почернеет и начнет источать гной. Пембертон понимал, что нога уже потеряна, но не стал переживать по этому поводу. Рабочий день он вполне мог бы проводить верхом на лошади, как делала Серена.
В глазах у него померкло, и каждый новый вздох давался все труднее; стоило бы, пожалуй, начинать пробираться через луг. До наступления темноты надо пройти по обратной тропе как можно дальше, чтобы затем отдохнуть до рассвета. Ведь на полпути сюда они пересекали какую-то речушку, верно? Там он утолит жажду и наберется сил, нужных для окончания пути.
Уперев в землю обе ладони, Пембертон протащил себя вперед на несколько футов. Сломанная лодыжка недвусмысленно напомнила о себе, и пришлось на минуту прижать голову к земле. Когда он снова рискнул шевельнуться, мир попытался выскользнуть из-под него, вырваться и сбежать. Пембертон вцепился в пучок осоки и держался за него что было сил. Ему вспомнился тот день, когда он выследил патрульную машину Макдауэлла до поворота на Дип-Крик. Пока он сидел в «паккарде», держа ладонь на твердом резиновом шарике переключателя скоростей, его посетило мимолетное ощущение, будто он сумел схватить все мирозданье целиком.
Через полчаса Пембертон оказался в самом центре луга. Там он отдохнул, пытаясь набраться сил. «Это единственный способ», – повторял он себе: способ не столько даже выжить, сколько доказать Серене, что он все-таки достаточно силен и достоин ее. Если получится вернуться в лагерь, все станет как прежде.
Тени от деревьев накрыли его с головой. Тащить за собой гноящуюся ногу было все равно что волочь бревно, и Пембертон попытался представить, каково ее лишиться – какие свобода и легкость ждут его тогда. «Будь у меня при себе нож, отпилил бы ее прямо сейчас, – думал он. – Бросил бы ногу тут, а сам пошел бы своей дорогой». Его сотряс новый приступ рвоты, но в горле не было даже слизи. Мир опять качнулся, стремясь вырваться на свободу, и Пембертон вцепился в новый пучок