ассоциации ли с «Недорослем» (сочиняя который уж Фонвизин-то твердо знал, кто виноват и что делать)? Короче: задача — сказать о несостоятельности «отцов» и понять состояние «детей». Тем самым определить: куда идет Россия и куда ей надлежит идти. «Научить, как надо жить для родного края», — к этому Достоевский-идеолог стремился всегда.
Прекрасно! Но все остается необъясненным, «неведомым».
«Отец», как человек уходящего поколения, он же и буквальный, физический отец «подростка» Аркадия Долгорукого, Версилов, сам пытается осознать себя. Мечется. Эмигрирует… Куда? — спрашивает, слушая его исповедь, сын. «К Герцену? Участвовать в заграничной пропаганде?» — «Нет, — отвечает отец, — я просто уехал тогда от тоски, внезапной тоски… Дворянская тоска, и ничего больше».
А сам Аркадий, этот мальчик-монстр — в том смысле, что нагружен и перегружен собственными «комплексами» того же Достоевского, включая его страсть к игре и — даже! — психологический опыт завзятого игрока. Или: «Моя идея — это стать Ротшильдом». Допустим. Но не странно ли, что «подростку» в его-то семнадцать лет лично понятно и соблазнительно самоощущение пушкинского «скупого рыцаря»? То, что сами деньги ему потребны не для удовлетворения желаний, которые переполняют любого нормального мальчика? Нет:
«Будь я Ротшильд, я бы ходил в стареньком пальто и с зонтиком… Я знаю, что у меня может быть обед, как ни у кого, и (первый в свете повар, с меня довольно, что я это знаю. Я съем кусок хлеба и ветчины и буду сыт моим сознанием».
Ну, точно по Пушкину:
…Я знаю мощь мою: с меня довольно
Сего сознанья…
Мальчик-монстр, мальчик-уникум, меньше всего пригодный быть представителем «детей» и, следовательно, ответом на насущный вопрос: куда идти России.
Так же и с «Братьями Карамазовыми». Самым идеологическим из романов Достоевского — опять же по замыслу.
В «Карамазовых» решаются — казалось бы, раз навсегда, как оно и бывает в итоговых произведениях, — вопросы атеизма и социализма, для Достоевского первостепенные. Вновь возникает тема «русских мальчиков». Но автор и здесь «не дает ответа».
Не успел? Ибо путь, каким Достоевский хотел провести идеального Алешу, остался не завершен. Вряд ли дело лишь в этом. «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей», — слова Дмитрия Карамазова, самого стихийного, наименее «идеологичного» из всех братьев, не то что праведник Алеша и тем паче Иван, теоретик безбожия, вседозволенности (которая, уж так получается, по Достоевскому, непременно следует за тем, что являет собою Иван и что на нынешнем распространенном жаргоне именуется «интеллектуализмом», слава, мол, Богу Богу ли? — сменившим постыдно устаревшую интеллигентность). И Достоевский, конечно, здесь с Митей — не рассудком, так душой, противящейся формулам.
Правда, что касается формул, есть одна, самая знаменитая, повторяемая в хвост и в гриву, естественно: «Красота спасет мир». Но что сие значит?
Да, в сущности, неизвестно. «Неведомо».
«Господа, князь утверждает, что мир спасет красота! — смеются над Мышкиным в «Идиоте». — А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен».
Но сам Достоевский отнюдь не связывал «красоту» в своем понимании с какой бы то ни было «игривостью». «Что же» — спасет мир?» — спросит он себя самого в черновике «Подростка». И, ответив: «Красота», — тут же задаст новый вопрос: «Устоит ли Россия? (от коммунизма)…»
И снова, снова (уже из набросков к «Дневнику писателя»): «Прекрасное в идеале непостижимо по чрезвычайной силе и глубине запроса… Идеал дал Христос. Литература красоты одна лишь спасет». Красота — как идеал, данный Христом. Литература — как то, что озарено именно этим идеалом, который способен спасти целый мир. Спасет ли? Но как раз на это ответа у Достоевского нет. Только надежда.
Сердца людей как поле для противоборства Бога и дьявола, недостижимого идеала и реально существующего зла; сердца, мучительно раздираемые этими антагонистами, — вот, в художественном итоге, главное содержание «Карамазовы» При всей идеологичности первоначального плана. Как и в «Подростке», где поначалу так много «политики», начинают — и уж не перестают — верховодить разного рода интриги, ревность, шантаж, благородство, низость. «Чистый Диккенс?» (а то и — «чистый Гюго?») — можно было б сказать, если бы «экзистенциальный» Версилов, кому его собственные побуждения и поступки «неведомы», если бы не Аркадий, совсем не по-диккенсовски перегруженный комплексами.
…Среди «партизанских рассказов» Михаила Зощенко есть такой: немец-оккупант исповедуется перед русской учительницей, которую война застала в Витебске. Дескать, вы, русские, оказались совсем не такими, каких вас представила миру ваша классическая литература.
«— Вот я вас спрашиваю — какой русский писатель наиболее полно изобразил национальный русский характер? Достоевский, да?
— О нет, — сказала учительница. — Достоевский великий знаток человеческой души, но души несомненно нездоровой, искаженной страданием. Достоевский изобразил больной, неполноценный мир. Этот мир не характеризует русского человека, в сущности очень здорового и лишенного такого болезненного восприятия жизни, какое имел наш гениальный писатель».
И т. д. — вплоть до финала рассказа, как легко догадаться, заканчивающегося таким образом:
«….Самое главное, — внушает оккупанту учительница-резонерша, — на арену жизни вышли новые люди…Я говорю о тех людях, которые вступили в жизнь после Великой Октябрьской социалистической революции. Революция формировала характер, свойства, особенности этих людей. Без учета этого нельзя полностью понять, что такое русский национальный характер».
Что говорить, рассказ далеко, далеко не из лучших у Зощенко, попросту из наихудших, написанный им после сталинско-ждановского погрома — в напрасной надежде вернуться «в ряды» и оттого с особым старанием быть, как все. (Правда, замечу: и в этой чудовищной ситуации бедный Михаил Михайлович по крайней мере бережно уважителен к художественному гению «болезненного» классика, что было по-своему смело в пору, когда тот был выброшен из школьной программы и заклеймен позорными кличками, включая «фашист».) Тем любопытней, что Зощенко даже более прав, чем полагал сам, прав правотой куда более серьезной, чем рассуждения о переменах, произведенных советской мастью — а она их произвела-таки — в нравах народа Ибо ни-I какого национального характера Достоевский не воплотил — впрочем, как и иные из его великих собратьев.
Именно потому, что — великие.
Поясню.
Аксиома: литература… Хорошо, расширим рамки — искусство есть лучшее (ежели не единственное), что Россия дала миру. Но мало того. Она, литература, и есть Россия, то бишь и внутрироссийское, и мировое представление о ней. О нас.
Да. Не испугаюсь повторить за персонажем «Бесов», идиотом Лебядкиным (ох, уж не прикрылся ли на сей раз нелепой капитанской фигурой сам Достоевский? Но нет, все же вряд ли): «Россия есть игра ума, не более». И — именно в этом смысле — сказать о некоем самообмане, повторяя уже за Пушкиным, «нас