бытия!..
Так, ты — жилица двух миров,
Твой день — болезненный и страстный,
Твой сон — пророчески неясный,
Как откровение духов…
Да, душа Тютчева жила в постоянной муке раздвоенности; душа — да и тело.
Существованием «на пороге» было все! Начиная с того, что, говоря в служебной жизни и дома, при обеих женах-немках, исключительно по-немецки и по-французски, в поэзии он словно дышал и не мог надышаться русским языком. Включая то, что, дружа с Генрихом Гейне, «резал» его стихи как старший цензор при МИДе. Не говоря уж о том, о чем чаще всего вспоминают, о «последней любви» к Елене Денисьевой, утрата которой до крайности обострила самоощущение, для Тютчева, в общем, постоянное:
О, этот Юг, о, эта Ницца!..
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может…
Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…
«Хочет — и не может…» Вот как страшно. Страшней, трагедийнее, чем то состояние, когда: «…не хочет, не может», а последнее — аккурат из Бенедиктова, из стихотворения о «горных высях», о «могучих восстаньях земли», чья гряда «в мир дольный ринуться не хочет, не может прянуть в небеса».
Опять — разница!
Возвращаясь к стихотворению «Переход»: то, чем у Бенедиктова наделен «священный миг кончины» — миг! — у Тютчева наделена вся жизнь, дрожащая, по нынешнему сравнению, как под током высокого напряжения. Но выдерживающая.
У Бенедиктова — трагизм на час, на миг; на большее не хватает. Душа не может выносить трагического постоянства, и поэт более констатирует свое положение «лоскута» и «отрывка», лишь констатирующим печальным сознанием и противясь по-своему, как умеет, дисгармонии — наступившей и обступившей.
«Переход». «Перевороты». «Прости!» «Тоска». «Недоумение». Вот названия сильнейших бенедиктовских стихотворений, сами по себе выразительные, — да он и есть поэт тоскливого недоумения.
Быть может, личное чувство потерянности, межеумочно-сти даже и помогло Бенедиктову сыскать средь лоскутьев-отрывков свою сущность. Может, тут сыграла роль даже вечная его стеснительность, даже неудачливость в любви, даже то, что его первую книгу разгромил Белинский, мнению коего он, говорят, доверял. Кто знает?.. Главной, однако, причиной был талант, захламленный случайными влияниями, изуродованный безвкусицей, но — истинный.
Бенедиктовской славе повториться не суждено. Она была заслуженной, ибо слава всегда заслуженна — не достоинствами поэта, так ожиданиями публики, но она ушла безвозвратно. Обернулась исторической неудачей, которая тоже… Что? Тоже — заслуженна? А почему бы и нет: появление Бенедиктова рядом с Пушкиным, в его эпоху, хоть уже и приговоренную к смерти Белинским, было словно бы преждевременным (как явление Батюшкова?). Отчасти по этой причине современная критика не разглядела достоинств и расхвалила за то, что хвалы не заслуживало, чем усугубила одиночество Бенедиктова, не то чтобы усугубив и драму, которую он носил в себе, — мы знаем, такое даже порой помогает поэту выявить свою сущность (Баратынский, Волошин, Георгий Иванов), — но породив и умножив растерянность.
Что вообще такое — историческая неудача? Отважась на соответственно общий ответ, относящийся, впрочем, только к словесности, скажу: неумение совпасть с временем. С тем, что называем духом его.
Не нежелание — оно, выглядящее как вызов, может добиться обратного результата: те же случаи Вяземского, Баратынского, осуществившихся вопреки. И не то несовпадение, на которое ты обречен природой таланта, независимо от умения и желания, когда находишься вне, — это к примеру… Но в российской литературе с ее известными свойствами с такими примерами туговато; если кто хочет открыть границы, посягнув на Европу, — извольте, мешать не стану. Однако сам говорю именно о неумении. О неспособности осознать — нет, не ожидания публики, которые сами по себе сформированы прошлым опытом (это как раз опасней всего, и этого не избежал Бенедиктов), но свою роль. Свой шаг, который надо свершить.
Бенедиктов — теперь это ясно, если даже не всем, — был рожден сделать этот осмысленный шаг в эпоху, когда пушкинская эстетика находилась на переломе. И было сделал его, да — запнулся. За него довершили дело Тютчев, Некрасов. И если Мандельштам назовет Батюшкова «записной книжкой нерожденного Пушкина», то Бенедиктов — набросок тютчевского открытого трагизма, некрасовского демократического стиха.
Но набросок, сделанный не на чистом листе, а на полях пушкинских рукописей. Смелый — и робкий. Половинчатый.
К счастью, искусство имеет ту особенность, что целое в нем не заменит и не вместит половинки; у половинки — своя неповторимая ценность.
ШКОЛА ДЛЯ ДЕФЕКТИВНЫХ,
или РУССКИЙ ИДЕОЛОГ
Федор Достоевский
Школа Достоевского,
Будь нам мать родная.
Научи, как надо жить
Для родного края.
Г. Белых, Л. Пантелеев. Республика ШКИД. Гимн воспитанников школы им. Достоевского для дефективных подростков
«…Вы точно попадаете в неведомый вам мир, где действующие лица не имеют ничего общего с обыкновенными людьми: ходят вверх ногами, пьют ушами; это какие-то исчадия, выродки, аномалии, психические нелепости».
Можно ль не возмутиться, узнав, что сказано это — и кем? Каким-то одесским журналистом! — о самом Достоевском, о романе «Подросток»?
Можно и возмутиться бойкостью щелкопера. Но ведь — чистая правда!
Положим: «исчадия», «выродки» — перехлест. Но что касается «аномалий»…
Однажды было сделано такое сравнение «неведомого» нам мира Достоевского с куда более «правильным» миром Толстого. Дескать, если герой второго из них встретит в пустыне льва, он побледнеет и убежит; герой первого покраснеет и останется стоять как вкопанный. А Василий Васильевич Розанов, возможно, точнее всех сформулировал противостояние двух гениев русской прозы. Двух медведей в одной берлоге — если понимать «берлогу» широко, не уже целой России (как уже говорилось, ревниво следя друг за другом, эти величайшие современники не нашли ни времени, ни охоты встретиться хоть единожды).
«…Толстой, — говорит Розанов, — для мощи которого кажется, нет пределов, открывает необъятную панораму человеческой жизни всюду, где завершилась она в твердые формы… Напротив, Достоевский… аналитик неустановившегося в человеческой жизни и в человеческом духе».
Именно так! Хотя, стыдно признаться, слова давным-давно позабытого — да и кто его знал при жизни? — нахала из Одессы будут повыразительней.
Взять тот же «Подросток». «…Роман о русских теперешних детях», — определит Федор Михайлович характер и цель работы, берясь за роман в 1874 году. Уточнит: должно выйти нечто вроде «моих “Отцов и детей”». А само название будущей книги — не по