— Господа присяжные заседатели, — Тугрик сдержанно, с достоинством кивнул присяжным. — Ваша честь, — снова кивок, еще более достойный. — Я давно наблюдаю за этим уникальным человеком. Уверяю: он не выбирал свою судьбу. Неужели вы думаете, что мой подзащитный не хотел бы тихо досидеть свой срок? Но вот, — Тугрик указал на неустранимый толстовский облик Эйпельбаума, — потому что талант — это болезнь. Эйпельбаум заболел, хронически и навсегда, высокой болезнью всех истинных деятелей русской культуры.
Обвинитель, ухмыляясь, сделал пометку в деле Эйпельбаума — поставил изящную черную галочку. Теперь в деле Натана, исполненном обвинений и общественных упреков, парила птица, созданная прокурором.
— Что чувствовали наши выдающиеся художники, со скорбью и любовью оглядывая Россию? — обратился енот в зал. Оглядев хранителей, Тугрик поморщил черный носик. — Поразительно, но на протяжении веков они видели то же самое, что видит сейчас Эйпельбаум. То же самое, что видим мы. Но мы можем закрыть глаза и прижать уши, — Тугрик продемонстрировал прижатие ушей и зажмурился: — А они! Не могут! — повысив голос и широко раскрыв глаза, Тугрик указал на Эйпельбаума. — У истинных деятелей русской культуры нет выбора: они обречены свидетельствовать о несправедливости и требовать правды. Потому что в бескрайнем океане фальшивок в России есть только две силы: искусство и власть. Они вечны. А кроме них — у нас нет ничего.
— Прям совсем ничего больше нету? — сокрушенно покачал головой прокурор, и судья сделала ему ласковое замечание: не перебивать сторону защиты.
— Как вы думаете, почему я, находясь в заключении, с такой легкостью получил в Сорбонне степень бакалавра по семиотике? — обратился енот к залу и снова поморщился, на сей раз с большей досадой. — Мне помог мой горький русский опыт. Знаете, как называлась моя диссертация?
— Откуда нам знать подробности вашей биографии? — с досадой откликнулся прокурор. — И главное, зачем?
— Она называлась: «Кровавая битва между означаемым и означающим на территории России».
— Вы какой факультет закончили? — грозно осведомилась судья.
— Два, ваша честь, два факультета и один спецкурс — заочно и великолепно. И сделать это мне помогла Россия. Скажите мне, в какой еще стране название так яростно, так свирепо противостоит сущности? Пресса? Суд? Полиция? Вы — судьи, журналисты и полицейские — прекрасно понимаете, насколько вы не судьи, не журналисты и не полицейские.
Раздался журналистский ропот. Присяжные разгладили морщинки на мантиях и приготовились вынести приговор. Приставы нахмурили служебные брови.
— Занесите в протокол еще одно оскорбление суда, — негромко потребовал прокурор.
— Я говорю все это не для того, чтоб вас обидеть, — тон Тугрика был миролюбив, — хотя, должен заметить, вы хитро устроили дело: чтоб вас не обидеть, нужно постоянно врать.
— Кто вынуждает вас врать? — повысил голос прокурор, снова впадая в гнев, то ли искренний, то ли притворный. Судья погрозила ему пальцем. На сей раз это был мизинчик. Тугрик догадался, что пальчик судьи вызвал в прокуроре неконтролируемые эротические ассоциации.
— Да тут еще и «Декамерон»… — мрачно восхитился енот. — Литература и произвол, произвол и литература… И больше ничего в этой стране нет и не было…
— А театр? — вскричал с первого ряда самый горластый хранитель.
— Позор Сорбонне! — гаркнул его сосед.
— Подумайте, почему такую сумятицу и смуту произвел человек, который всего лишь назвал вещи своими именами? Не нарушил ли он какую-то конвенцию? Не раскрыл ли тайный сговор сущностей и наименований?
— Вы не на лекции по семиотике, господин… — судья посмотрела в бумаги, лежащие на ее столе, — господин Тугрик. Переходите к существу вопроса.
— А я именно в нем, в существе. Я в самой глубокой норке смысла, госпожа антисудья.
Прокурор раскрыл было рот, но судья сделала запрещающий жест и обратила миловидное личико к еноту. Если бы енот был телепатом, он бы узнал, что судья решила прибавить к рекомендуемому следователем сроку еще пару лет. Или больше — в зависимости от масштабов енотьего хамства (которое, судя по всему, лишь начинало обнаруживаться).
— Мы живем в дивной стране, где названия и сущности находятся в состоянии войны, которая привычна для одних, выгодна для других, мучительна для третьих, — енот снова указал на подзащитного лапкой. — Натан Эйпельбаум разоблачил лживые имена, предъявил обществу суть, и тут же стал подсудимым. Но чего стоили бы его слова, если бы он сам не пал их жертвой?
— Он точно адвокат? — нахмурившись, спросила судья у прокурора.
— Точнее некуда, — ответил Тугрик за прокурора, — но я не так глуп, чтобы верить в оправдательный эффект моей речи: ведь Натана судят те, с кем он сражается.
— Отличная речь защитника! — ехидно восхитился обвинитель. — Браво!
— Я обязан, следуя идеалам моего подзащитного…
— Вы осложняете и без того тяжелое положение подсудимого, — заметила судья вроде бы даже с сочувствием. — Делаю вам первое замечание. После третьего вас лишат слова. Предупреждаю вас об этом, поскольку вижу: с правилами поведения в суде вы не знакомы, адвокат Тугрик.
— А вы знакомы, и что с того? — беззлобно откликнулся енот.
— Второе замечание, — с язвительной нежностью улыбнулась Тугрику судья.
Енот был несгибаем:
— Вы не задумывались, почему наши великие художники так часто начинали говорить и действовать вне той области, в которой были всесильны: вне сцены, вне литературы, вне кино?
— Прекратите допрашивать суд, — поморщилась судья, взглянула на свои ногти и слегка просветлела.
— Своим творчеством и своими поступками наши художники пытались компенсировать отсутствие суда, прессы, общественных организаций, гражданских инициатив… Нередко художники терпели крах на этом пути, но в этом крахе больше красоты и смысла, чем в благоразумной пассивности многомиллионной стаи премудрых пескарей.
Енот посмотрел на зал, переполненный хранителями, и ему показалось, что их головы подобны рыбьим, а тела покрыты чешуей благоразумия и плавниками благонадежности. Наваждение длилось несколько секунд.
В голосе Тугрика зазвучали пафосные нотки.
— Когда я ехал на суд в этой отвратительной клетке, я думал о Толстом и Станиславском! — енот потряс лапками прутья своей маленькой тюрьмы, словно проверяя, не размягчились ли они под воздействием волшебных имен.