я никогда не забуду… Да, разгромила война наш институт. Ну, к делу: я пришлю вам справку, что вы студент последнего курса – это очень важно, скорее уедете. И завтра же сходите к институтскому врачу, он тоже даст вам справку, что по состоянию здоровья нуждаетесь в эвакуации. Глупо, конечно: кто не нуждается? Лишняя волокита, как во всем и везде.
– Это для проформы, так скажем? Что ж, схожу.
– Лучше так не скажем, потому что это неграмотно. «Про» – это и есть «для». Это вредительство, что у нас совсем не преподают древние языки. Но мне вас уже поздно учить. Я спешу доложить по начальству, что Институт существует. До свиданья, и счастливого пути, если больше не увидимся.
Дмитрий, хоть и очень трудно было встать с постели, послушался, сходил к врачу.
– Юноша бледный, – сказал землисто-бледный врач, зная, с кем имеет дело, – с литфаковцем.
– Со взором давно не горящим, – продолжал Дмитрий, но врач перебил:
– И так далее, не в этом дело, а в том, что вы имеете шанс уехать, выжить. Я вам гарантирую две-три недели жизни. Себе тоже.
А транспорт идет на днях. Мы должны успеть. Не валяйтесь в койке целыми днями. Старайтесь ходить. И помните, осталось немного.
Дмитрий так и не понял, чего осталось немного: жить или ждать транспорта. Жить – немного. Еле добрался до своей комнаты. Облокотился на этажерку и чуть не упал: рассыпалась. Это мыши постарались – выгрызли весь клей из шипов. Лег, по привычке глазами в потолок. И увидел в нем дыру, голубую от неба, и потянулся к ней руками, и как-то неожиданно вышел на простор, в нежно-бурую степь. И откуда-то взялась вытянутая, как шея жирафа, Эйфелева башня, знакомо удивляющая, будто всю жизнь, как говорится, мечтал о ней. И не знал, и заметался оттого во сне – идти ли к этой башне, или остаться здесь, в весенней степи.
– Пока вы будете здесь, – сказала ему девушка (она почему-то вдруг сменила «ты» на «вы»), – я буду приносить вам еду. Давайте карточки. Сегодня объявлено мясо на талон «Б». И хлеб ваш выкуплю.
Он глядел на нее молча, непонимающе, и она поняла это по-своему:
– Вот, какая я дура. Забыла сказать, что я принесу вам продукты на свою карточку, а потом из вашей вырежем талоны.
– Вырежем тебе стоимость, идет, – весело согласился он, и тут же пожалел, как только она ушла: подумает, не доверяет. «И откуда у нее берутся силы? Чем она жива? – думал он. – Духом русских женщин, воспетых Некрасовым, да и всей русской литературой?.. Вот, когда начинаешь понимать спасительницу – любовь к жизни, к женщине, к семье, родному дому и друзьям… Тоня… Если бы она знала, как я виноват перед ней… Да и так ли уж виноват?.. Помирились ли сестры?»
Под успокоительный свист снарядов то засыпал, то, просыпаясь, упорно смотрел в потолок, и снова удавались голубые промоины неба в потолке; мечтал о стуке колес, как копыт, по степи – по дороге к дому. Или прислушивался, не идет ли девушка… Какая чистая сила в ней. Теперь уже никто не говорит, а ведь нечистая сила – разве не противоположность чистой? А все эти походы – больше голодные похождения – за капустой, конфетами или олифой, – не столько, может быть, было добыто, чем истрачено: не только энергии, но и чистых и честных сил души, самой совести?.. Но – не до духовного жиру, быть бы телесно живу. Шекспир прав: «Надо греть обе руки в пламени жизни» – пожар ли это войны, буржуйка могильщиков на Волковой кладбище или неразговорчивый язычок коптилки… Но самое удивительное как он еще может мыслить. Как организм еще не сожрал ненужный ему больше мозг с его пресловутым серым веществом. Может быть, чем больше этого серого вещества, тем серее жизнь?..
По выжженной голодом пустыне воспаленного мозга еще текут ручейки сознания, питают серое вещество. И в сером его тумане все чаще экранно вспыхивает кратчайшее слово: конец… Но кто-то будто стоит у него над головой неотделимо и говорит: нет. И он видит уже пролом в стене, почти рядом с кроватью – можно высунуться головой, вылететь душой. Из голубого, с платок, шелковисто-ощутимого куска дали, или ощутимого до шелковистости, струится теплая тишина – как высшая награда. Удержать бы в глазах подольше хоть один квадратный сантиметр этого голубого видения тишины!..
Мечтал о розовой дубовой двери со знакомыми трещинками – и каждая из них вдруг оживала морщинкой простого, неповторимого, старого, вечного лица. И он отдельно мечтал о испуганно кротком:
– Кто там?
Но до этого еще надо дожить. Вот почему он просыпается каждый раз, когда на противоположной набережной Мойки звенят стекла – быть может, в доме Пушкина, и с близким, не сразу распускающимся громом рвутся снаряды. Вот почему каждый снаряд обдает волной потного и липкого страха.
Но он сразу упорно начинал мечтать с того места, где сон был прерван, и сон послушно тек. И пока он тек, над падающим сопротивлением тела вставало сопротивление духа, будто собранного из обрывков снов, воспоминаний, мечтаний, музыки слов, симфоний незабываемых встреч – всего того, с чем, может быть, человек уходит в смерть, устав бороться, или не сдается и побеждает.
Сопротивление духа. Но и материя – не смерть. В чем же разница? Не в том ли, что дух – это жизнь вечная, а материя – только земная, и сама по себе неспособна к движению. Материей и человеческим телом движет дух, как пар паровозом.
В длительном чередовании впечатлений и воспоминаний, одно ярче или туманней другого, перед ним прошла вся блокада. Тело вздрагивало от орудийных трясений, мозг освещался пожарами, и каждый отблеск был как предсмертный миг… Кто умирал и не умер – тот знает ослепление предсмертья. Но приходит на помощь, может быть, серое вещество души со своими неотмирающими клетками, и человек живет дальше, и вскрикивает во сне от ужаса или счастья.
… Вот вздрагивает от снарядных разрывов мост Володарского, и Саша кричит «За родину, за капусту!» Потом он несет Сашу, осторожно ступая по снегу, вдруг твердеющему под ногами. И снежная корка коричневеет в лучах солнца, разбухает рыхло – идет уже по хлебной корке! И солнце кажется круглой буханкой хлеба…
Сон редко врет человеку о нем самом. Трус и во сне не будет храбрецом, а голодный – сытым. Сколько ни ел потрескивающую под ногами хлебную корку – сытым не был. И будто кто-то все время стоял над изголовьем.
Разбудили