возвращения с того, блокадного света… Подумал, усмехаясь: «Ненормальное чувство».
Тамара никогда не могла сказать «неврастеник», – только «нервостеник». Она улыбнулась ему где-то совсем рядом, будто из соседнего вагона с сеном… «Родная деревня! Скоро ли тебя я увижу. Гораций», – и Саша улыбнулся ему неизменно дружески. И кланялись полустаночные тополя, над ними лениво висели вылепленные облака, а над облаками учебный истребитель приветливо покачивал фанерными крыльями.
Черные, серые, зеленые, желтые куски земли наплывают навстречу, и только приблизятся – отбрасываются назад.
Не так ли жизнь, как поезд, – все отбрасывается назад… Но душа – она вечно возвращается к прошлому. И ее не отбросишь.
Поезд бурей громыхал на стыках степных рельс, с легким и щемящим отрывом от земли. Под четкую колесную частоту – снова: «ехать бы да ехать, без конца и незнамо куда», – это «ненормальное», тормозящее чувство.
А поезд мягкими толчками сбавил ход, прошипел тормозами и остановился. Тополя знакомого с детства разъезда будто узнали мальчика с серебряной сединой в висках, приветливо зашумели, показывая под ветром обратную серебристо-медальную сторону листьев. Луна повисла над ними, как медовая чаша, с пчелиными роями звезд вокруг. Откуда-то слышалось шелестящее, летящее течение быстрой реки. Ее нигде не видно, будто она течет в упоенном вечерней тишиной небе.
Сошел размять ноги. Подошел к паровозу.
– Ну, видать, застряли до утра, – сказал машинист. – Как всегда у этой двойной будки… Лезай погреться. Да чайку бы выпил.
– О, неужели будем стоять до утра? – Дмитрий вдруг забыл о «ненормальном чувстве». – Тогда я пойду пешком!
– Окстись, сумасшедший! Почитай десяток километров, если не больше, до твово городишка. Не валяй дурака…
… Он шел всю ночь. На первом километре оставил пальто, на последнем, уже ввиду города, на Кавказской горе, первой высоте Кавказа, снял разбитые на последних окопах ботинки.
Чувство дома… Кто не возвращался домой из далекого путешествия, из тюрьмы или с фронта, кто всю жизнь уютно и счастливо прожил дома – тот не знает чувства дома, чувства нашего страшного века мировых войн.
Занималась заря. Или рассветало в душе? Внизу, в долине, как свернувшийся клубком кот, спал родной город – весь в белом цвету садов, опоясанный широкой, тонущей в сумраке, лентой реки. Утренняя звезда стояла над темно-красным пятном крыши – такой, как сотни других – для глаза, и как только одна на свете – для сердца.
Пригородная пастушья свирель разбудила будто наготове дремавшие в памяти знакомые стихи любимого поэта:
«Свирель запела на мосту,
И яблони в цвету,
И ангел поднял в вышину
Звезду зеленую одну».
Почти все так: и свирель, и яблони в цвету, и зеленая звезда, и, может быть, ангел-хранитель, или двойник – за плечами. И зеленые ее, Тони, глаза будто мерцают близко… Все так. Все на месте. Только сердце не на месте. Оно замерло вдруг, пронзенное северным, колючим хвойным холодком – как стрелой, пущенной из покинутого далека. Тихий и сокрушительный удар по нервам, сверху вниз, как в церкви на Театральной площади, – свалил с ног…
И он катался по траве – в диком, зверино-нежном исступлении, рвал цветы зубами, целовал их сонные головки и рассыпчатую, как крупчатка, землю на корнях.
Потом встал во весь рост и пошел, шагая широко, будто ногами обнимая землю. По траве. По цветам. По бездорожью. В белые сады в розовой пене, в тихие переулки, в румяную утреннюю муть. И шелковистая теплая пыль омывала безумные босые ноги.
Выглянуло солнце, и открылся ясный и спокойный голубой день, а на одном из бесчисленных переулочных поворотов – редкозубый забор, и строго посередине его одна видимость – из двух досок накрест – калитки, а за нею совсем не белые, а розовые яблони, а за ними на заднем плане низкий саманный дом с розовой, как рассвет, дубовой дверью.
Выходи, брат родной дом, на передний план. Разве не за тебя идет величайшее сражение на земле? Впрочем, может, и не только за тебя.
И откуда ни возьмись – залаял пес. Пес – это неожиданность. Лохматый незнакомец.
– Как смеешь ты на меня лаять? – спросил Дмитрий. – Да знаешь ли ты, что мне теперь не страшны никакие собаки в мире! Смотри, брат, как бы я тебя не съел.
Профессионально чутким носом пес обнюхал скелетные ноги пришельца и с тихим визгом бросился на грудь, почуял: молодой хозяин.
С трудом устояв под натиском собачьей ласки, Дмитрий поднял руку, чтобы постучать в дверь… и оглянулся, будто ожидая увидеть что-то, что следовало за ним неотделимо всю дорогу.
Но никого не было: белый, голубой и желтый день…
И будто тяжелая ноша пала с плеч: так стало легко. И беспомощно. И одиночественно. Ведь никто никогда не поймет ужаса пережитого, кроме таких, как он, бывших апокалиптян. Нет страшнее одиночества среди родных. И он будет вспоминать о себе как о чудесно и чудовищно чуждом человеке.
– Двойник, предатель, зачем ты покинул меня? – Пес, думая, что босоногий гость обращается к нему, взвизгнул захлебистей. – Правда, без тебя на душе легче. Мне грустно и легко. И печаль моя – светла, как этот Божий кубанский день. Мне бы теперь смуглую руку поэта, чтобы постучать в дверь.
И будто кто-то взял его за точеное голодом запястье и постучал костяшками пальцев в дверь.
– Кто там? – услышал он голос той, чьи морщинки на лице несчитаны.
…До этого нужно было дожить. И он дожил. Только нервный спазм сдавил горло. В конце пути и нечеловеческих мук он пришел к началу всех человеческих чувств – к матери и родному дому.
– Кто там? – громче и тревожней.
Но в ответ матери только радостно взвизгивал пес.
Конец
Франкфурт-Майн 1953 – Париж 1955.
Примечания
1
На вокзале (крим.)
2
Документы (крим.)
3
Воровской притон (крим.)
4
Елена Рывина.