вопросы продумай, книжки по живописи пролистай. — Он протянул тоненький каталоге ярким рисунком на обложке: — Вот, посмотри внимательно, изучи. Ленинградцы уже подсуетились: каталог бабулькиных работ издали, и с неплохим комментарием. Все, братцы, удачи вам. Идите работайте. Васильев вас за дверью уже заждался.
Первое впечатление Ларису обмануло. Александр Сергеевич Замутиков оказался очень неглупым, эрудированным, интересным человеком. И уж никак не походил на склочника и закулисного интригана. И то правда: мудрая Василек не привечала бы скандалиста в своем дому. Они быстро освоились друг с другом и болтали за перекуром, как старые знакомые, обсуждая предстоя тую командировку. Театральных дел Лариса старалась не касаться.
— А знаешь, у нас ведь общие друзья есть!
— Правда? — удивился тезка гения. — Кто?
— Ты ведь с Поволоцким дружишь?
— Да. Классный мужик.
— А я с его женой дружу. С детства, — просветила его Лариса.
— Правда?! — восхитился обласканный Вассой. — А я обожаю бывать у них дома. Особенно к обеду. Васька — кулинарка, каких поискать! Она — праздник для моего холостяцкого пищевода.
— Знаю, — улыбнулась Лариса, — Василек поделилась знаниями о твоем аппетите. Ой, слушай, я ж обещала пообедать с ней! И даже не позвонила! А она наверняка ждет. Саш, я побежала. Предупрежу се, чтоб не ждала.
— Давай, — кивнул он, — привет не забудь передать! — Само собой!
К счастью, Васса и сама была занята, договорились созвониться вечерком. Голос у нее был веселый, и у Лары окончательно отлегло от сердца.
— Васечка, — похвасталась она, — а я в Ленинград через три дня еду, бабульку-художницу снимать. И знаешь с кем?
— С кем?
— С любителем твоих пирожков, Александром Сергеевичем Замутиковым.
— Серьезно?! — обрадовалась Васса. — Вы будете вместе работать?
— Честное слово!
— Так это же замечательно! Просто здорово! Считай, то поймала за хвост синюю птицу, Санька — отличный парень. И талантливый, как черт!
— Егорычев сказал, если выдадим хорошую передачу, будем и дальше работать вместе.
— Поздравляю!
— Поплюй, пока поздравлять не с чем.
— Тьфу-тьфу, — запевалась трубка, — все, мои хороший, меня эфирник на считку зовет. Вечером мы с тобой это обсудим без спешки. Пока!
Нс успела Лариса оглянуться, как рабочий день закончился, и народ, не занятый отсмотрами и монтажами, потянулся к выходу. А она ощущала себя камчадалкой, впервые попавшей на южный рынок, где от обилия кружилась голова и все можно было попробовать, потрогать руками. Все, что прежде вызывало зависть и интерес, теперь тоже будет принадлежать ей: и съемочная техника, и монтажи, и озвучка, и (даже страшно подумать) эфир! Она приобщается к этой касте избранных, сумасшедших, необыкновенных людей.
— Лар, ты домой собираешься?
— Да, Саша, конечно, — очнулась приобщенная. — Тебе на «девятку»?
— Ага, одевайся, я подожду. Обсудим кое-что по дороге. Мне тут парочка идей в голову пришла.
Конечно, она расслабилась, увлеклась, забыла про го главное, единственное искушение, что может ожидать ее у выхода.
— Добрый вечер! — произнес негромкий низкий хрипловатый голос, и путь им преградила крепкая мужская фигура в короткой дубленке. — Я немного заждался. Извините, мы очень спешим. — Сильная рука взяла Ларису под локоть и уверенно повела в сторону бежевой «Волги», стоявшей неподалеку от центрального входа.
Зачем он прикоснулся к ней?! Зачем она позволяет так бесцеремонно с собой обращаться? Она сейчас же вырвет свою руку, повернется и поедет на «девятке*, с Сашей Замутиковым. Обсуждать его идеи, и предстоящую съемку, и погоду в Ленинграде, и редакцию, и сходство главреда с Суворовым, и Василька с Владом — и это будет ее настоящей — не призрачной — жизнью и судьбой.
— Извини, Саша, до завтра. Я постараюсь все-таки появиться в редакции. Если не получится, созвонимся. Хорошо?
— Хорошо, — кивнул ошарашенный Саша. — До завтра.
— Всего доброго! — вежливо попрощался низкий голос. Они молча подошли к машине, он открыл перед ней дверцу.
— Пристегнись! — бросил коротко.
Она пристегнулась, и машина тронулась с места. Куда?.. Зачем?.. Что она делает — одному Богу известно. И еще ее телу — яростному, не поддающемуся доводам рассудка, торжествующему наконец свою победу. «Я сошла с ума, — честно призналась себе Лариса. — Ну и пусть!» Немыслимо долго плясать на вулкане. Сколько можно с собой бороться? Она отлюбит — и отпустит, Бога ради! Несколько часов — не вся жизнь. Но сейчас он нужен ей — как воздух, как вода, — чтобы выжить. А завтра начнется другая история, но эту историю будет писать уже не она.
Они молча вышли из машины. Поднялись без слов на лифте. Он открыл ключом чужую дверь и пропустил ее вперед. Помог снять пальто. Наклонившись, расстегнул молнию на сапогах.
— Я сама, — вяло запротестовала она.
— Молчи! — коротко приказал и, взяв на руки, отнес в комнату.
И все вспыхнуло, закружилось в сумасшедшем вихре, спутало тела, мысли и время…
— Боже мой, — очнулась Лариса, — я же должна позвонить домой! Стаська будет волноваться.
Дома была мама.
— Мама, я звоню предупредить, что у меня ночной монтаж («Что я делаю?!»). Ты не волнуйся, пожалуйста. Завтра буду целый день дома. Я в командировку через три дня еду. В Ленинград. Приду — все расскажу. А сейчас, мамуля, мне некогда. Извини. Дай Стаську на минутку.
— Хорошо, доченька, до завтра.
— Але, мамуля, ты когда будешь?
— Солнышко, я завтра буду дома. А сейчас хочу пожелать тебе доброй ночи. Я тебя люблю, малыш.
— Я тоже тебя люблю, мамуля. Спокойной ночи!
Лара положила трубку и посмотрела в разноцветные глаза.
— Спасибо, — прошептал он, — я люблю тебя. Очень Честное слово. И мне здорово тебя не хватает. Почему ты молчишь? Не молчи, скажи что-нибудь.
Она отвела взгляд от его лица.
— Ты плачешь?
— Нет, я не плачу. — Ее глаза были сухими и блестящими. — Я кричу, — шепотом сказала она, — разве ты не слышишь?
— А что ты кричишь? — тихо сказал он.
— У нас, как всегда, очень мало времени.
И Лара бережно — кончиками пальцев — закрыта его глаза и медленно стала гладить: лоб, который безжалостно перерезали три глубокие морщины — не она наблюдала их рождение, слегка запавшие колючие щеки — не ей он говорил по выходным, что хочет ходить сегодня небритым, седеющие виски — не она, шутя, уверяла, что седина бобра не портит, и крупные, чувственные губы — не ее целовали они за сына и дочь. Она медленно гладила его лицо и запоминала, кодировала навсегда одной ей известным ключом — и эту седину, и эти морщины, на тон светлее ровного загара (нельзя хмуриться на солнце), и колючую шершавость щек, и обветренность губ. Она — на вечность — вносила в память и шум проезжавших машин, и редкие капли плохо