class="p">сторону Десны уже не в Малороссии, но там все-таки есть хоть небольшая интонация, а между Эсманью и [Глуховым?] совершенно никакой.
Проехавши версты две или три за Эсмань, я увидел вправо, недалеко от дороги, уже не серый бревенчатый, с крепкими воротами, постоялый двор, а белую, под соломенной крышей, между вербами, корчму. Вид этой первой корчмы мне напомнил еще в детстве слышанную мною песню, которая начинается так:
Ой у полі верба,
Під вербою корчма.
Засветло можно было бы еще приехать в Глухов, но мне так понравилась эта корчма, что я просил Ермолая остановиться в ней и переночевать, на что он охотно согласился, потому что в корчме, как он говорил, все дешевле, нежели в городе.
Поровнявшись с самой корчмою, мы остановились, и я увидел человека, не обращавшего на нас совершенно никакого внимания. Человек этот одет довольно странно: в серой солдатской шинели, подпоясанный, вместо пояса, свитым из соломы жгутом, в черной бараньей шапке и с граблями в руках. Я вылез из телеги и, подойдя к нему, спросил:
— Что, ты хозяин?
— Авжеж хозяин,— отвечал он, едва взглянувши на меня.
— Что же, у тебя сено есть?
— Авжеж есть.
— И овес есть?
— Авжеж есть.
— А поужинать будет ли что?
— Авжеж буде,— и он обратился к извозчику и совсем неласково сказал ему:
— Чого ж ты там стоишь, московська вороно, чому не заизжаешь? — и он пошел отворять ворота корчмы.
Мне понравился мой оригинальный земляк как содержатель заезжего дома на большой дороге. Особенно после орловских дворников, которые встречают тебя за полверсты, снимают шапку, кланяются, божатся, что у них все есть, кроме птичьего молока, а на поверку
окажется только овес и гнилое сено, а поужинать или пообедать, особенно в великом посту, и не думай: подадут тебе щей с вонючим постным маслом, да и слупят полтину серебра, коли вперед не поторгуешься.
Пока несловоохотный хозяин отворял и затворял ворота своей корчмы, я пошел размять ноги, онемевшие от долгого сиденья.
Корчма была тщательно выбелена, а около окон обведено было желто-красноватой глиной; примыкающий к корчме сарай, или так называемая стодола, тоже аккуратно вымазана желтой глиной. Вообще вид корчмы показывал, что через несколько дней будет у людей великий праздник. По другую сторону корчмы я увидел изгородь, примыкавшую к самому строению,— небывалая вещь около корчмы. Я подошел поближе. За изгородью две женщины копали гряды, и одна из них что-то рассказывала, а другая так звонко, чистосердечно смеялася, что я сам невольно рассмеялся. Та, которая рассказывала, была женщина уже не первой молодости, а которая смеялася,— только что расцветшая чернобровая красавица и, казалось, была дочерью первой, а не подругою.
Не успел я рассмотреть их хорошенько и наслушаться гармонического смеха красавицы, как из-за угла корчмы показался сам хозяин и позвал их в хату варить вечерю. Я и себе последовал за ними в хату. У дверей встретился я с хозяином. Он мне пожелал доброго здоровья и просил войти в светлицу. Я вошел в пространную, чисто выбеленную хату, разделявшуюся во всю длину ее, как стеною, кафельною печью. Около стен кругом стояли лавы, или скамейки, а между ними возвышался дубовый, чисто вымытый стол. На стене в углу висел образ, украшенный свежею вербою и засохшею мятой и васильками.
— Просымо садыться,— сказал хозяин, снимая шапку.— Здесь мы сами живемо,— прибавил он,— а для такого народу у нас есть другая хата.
— А что, хозяин,— спросил я его, садяся на скамье,— можно у вас достать водки?
— Чому не можна! Вам полкварты чи всю кварту? — спросил он.
— Хоть полкварты на первый раз.
— Добре,— сказал он и вышел из хаты.
Вскоре возвратился он с рюмкою и графином, а за ним шла с тарелкою и полотенцем в руках веселая огородница. Это была самая очаровательная брюнетка, шестнадцати или пятнадцати лет, стройная, гибкая, как молодая тополь. Волосы ее, густые, блестящие, были повязаны черной лентой и украшены свежим зеленым барвинком.
Она покрыла край стола полотенцем, поставила тарелку с какой-то соленой рыбой, положила на стол два куска белого хлеба и, улыбнувшися, удалилась из хаты. Проводивши глазами красавицу, я обратился к хозяину:
— А что, земляк, не выпить ли нам по рюмке водки?
— Чому не выпить? — отвечал он и сел на скамейке.
Я выпил водки и хозяина попотчевал. Немного погодя, я еще попотчевал его и спросил:
— Ты, кажется, хозяин, служил в солдатах?
— Авжеж служил.
— То-то ты так важно и по-русски говоришь!
— О так пак! У Владимирской губернии квартировали шесть лет, та щоб не выучиться говорить по-русски!
Добряк не заметил моей шутки, за то я ему налил еще рюмку водки.
— А что, я думаю, ходил и под француза?
Этот вопрос я сделал ему потому, что заметил у него голубую ленточку, нашитую на шинели.
— Авжеж ходыв! — ответил он.
— Немало же ты их, проклятых, пересажал на штык?
— Ни одного.
— Отчего же это так случилось? — не без удивления спросил я его.
— Я был музыкантом!
Это меня еще больше удивило, потому что в физиономии его и вообще в приемах незаметно было ничего такого, что бы обличало в нем виртуоза.
— На каком же ты инструменте играл? — спросил я его.
— На барабане,— отвечал он, не изменяя тона речи.
«И на этом звучном инструменте едва ли ты отличался»,— подумал я, глядя на его честный, выразительный профиль, а он сидел себе на скамье, согнувшись, и болтал ногами, как это делают маленькие дети. Я рассчитывал (и довольно основательно), что услышу от него о каких-нибудь богатырских подвигах во время стычек, о какой-нибудь честной проделке, о которой нигде не прочитаешь, даже и в «Записках русского офицера», ан не тут-то было: он был музыкантом и, вдобавок, не лгуном. Но я все еще не терял надежды, предложил ему рюмку водки, на что он охотно согласился, и когда он полою шинели вытер свои белые усы и крякнул, я спросил его как бы случайно:
— А в немецких землях и во Франции-таки довелося побывать?
— Довелося?.. У самий Франции два года кватырувалы.
— Как же ты разговаривал с французами?
— По-французски,— отвечал он, не запинаясь, и, немного погодя, продолжал:
— Я и по-французскому и по-немецкому умею. Еще в десятом году, когда ишлы мы из-под турка, один вен-гер выучив мене,