и крикнул:
— Эй! мужичок! молодец!
Мужичок остановился, снял шапку и, посмотревши на окна гостиницы, увидел меня и сказал:
— Ты, барин, кличешь?
— Я.
— А что те надоть? — спросил он.
— А вот что. Ты извозчик?
— Вестимо, что извозчик!
— А которой губернии?
— Тутошней губернии, барин. А уезда Митровского.
— А не желал бы ты, любезный, на празднике дома побывать? (Это было на шестой неделе великого поста.)
— Как не желать, барин,— вестимо, желаю; да как порожнем пустишься один?
— А хочешь, я тебе седока найду до Глухова?
— Как не хотеть, да мне, пожалуй, хоть и до Москвы.
— Да ты знаешь ли, где Глухов?
— Как не знать? — за Митровским. Мы и в Киеве бывали не раз.
— Много ли же ты возьмешь?
— С пуда, что ли, барин?
— Пожалуй, хоть и с пуда.
— По два с полтинкой, барин!
— Хорошо, согласен, только с тем, чтобы деньги получить в Глухове.
— А задаточку, барин?
— Да там же, в Глухове, и задаточку.
Мужичок почесал в затылке и, посмотрев на меня с минуту, спросил:
— А когда ехать, барин?
— Да, пожалуй, хоть сейчас.
— Сейчас, барин, нельзя: маненько лошадок покормить надоть.
— Да где же ты их кормить станешь? Как тебя найти?
— Да здесь же, на улице. Вишь, постоялые дворы все залило водою, где кормить станешь?
И, говоря это, он приворотил к забору и начал откладывать лошадок.
Я вышел к нему на улицу, осмотрел телегу. Телега была поместительная, крытая сплошь, вроде еврейской брички.
— Какой же ты товар перевозишь в этой посудине? — спросил я его.
— Да какой товар? Вот теперь хоть и вашу милость повезу, а сюда какую-то барыню привез, из Митровска. К детишкам, что ли, приехала: в училище каком-то али корпусе, говорит. Да уж и злющая же, бог с ней, то и дело дерется с девкой.
— А как думаешь, выедем сегодня али не выедем?
Мужичок посмотрел на солнце и сказал:
— Лучше, барин, переночуем.
— Пожалуй, переночуем.
И я от нечего делать пошел шляться по городу.
Проходя мимо табачной лавочки, я увидел между выставленными в окне [товарами] с разными изображениями табачные картузы и гармонику. Я не предвидел большого разнообразия в моем путешествии: дай-ка, мол, я куплю гармонику, буду хоть детей спотешать на постоялых дворах. Купил я гармонику и возвратился на квартиру. А на квартире, отдохнувши после прогулки, я задал себе такой вопрос: а что, если у моего приятеля в Глухове, на которого я надеюся, как на каменную стену, не случится денег, что я тогда стану делать? Правда, у меня в Глухове есть и другой приятель, на которого наверняка можно рассчитывать, потому что он одной фарфоровой глины продает тысяч на сто в продолжение года, так как на него не понадеяться? Но дело в том, что он пан на всю губу, как говорится. У него к обеду иначе выйти нельзя, как во фраке, а это-то мне и не нравилось. Оно и в самом деле смешно,— жить в деревне и наряжаться каждый день,— черт знает что! Хорошо еще, если похороны, или свадьба, или другой какой семейный праздник, а так — это больше ничего, как самое нелепое подражание аглицким лордам.
Итак, по долгом размышлении я написал письмо в Киев и просил, чтоб выслали мне денег в Глухов, а адресовали на имя не того приятеля, что продает фарфоровую глину, а на имя соседа его, ротмистра в отставке такого-то.
Устроивши все, как следует порядочному человеку, я на другой день до восхода солнца погрузился в фургон и благополучно прибыл на постоялый двор, отстоящий от города Орла на двадцать пять верст.
Здесь было бы очень кстати описать со всевозможными подробностями постоялый двор, но так как это tableau de genre описывали уже многие не токмо прозою, но даже и стихами, то я не дерзаю соперничать ни с кем из этих досужих списателей, ни даже с самим гомеровским описанием в стихах постоялого двора, напечатанным, не помню, в каком-то журнале, где и сравнивается это описание с «Илиадою».
В город Кромы мы прибыли ночью и до рассвета выехали, следовательно, о городе Кромах мне тоже нечего сказать, разве только что за тарелку постных щей с меня взяли полтину серебра, собственно за то, что я не поторговался прежде. Вот все, что я могу сказать о городе Кромах.
Солнце уже довольно высоко поднялося, когда я проснулся в своем фургоне. Проснувшись, я высунул голову посмотреть на свет божий и спросить у Ермолая (так звали моего извозчика), далеко ли до постоялого двора.
— А вот спустимся за горку, там и будет постоялый двор.
Я посмотрел вокруг. Думал, что и в самом деле где-нибудь увижу хоть маленькую горку,— ничего не бывало: равнина, однообразная равнина, перерезанная черною полосою почтовой дороги, утыканной кой-где ракитником и пестрыми столбами, именуемыми верстами.
Незавидный, правду сказать, пейзаж, и если принять в соображение мое небыстрое путешествие, то он покажется даже скучным. Что будешь делать? Читать нечего, думать не о чем (в то время я повестей еще не сочинял). Вот я полежу, полежу в фургоне, да и вылезу из него, пройду версту-другую пешком, да и опять в фургон, поиграю на гармонике, а Ермолай попляшет. Он почти не садился на облучок, но постоянно шел себе с кнутиком около лошадок, и когда я наигрывал на гармонике, то он принимался плясать, сначала тихо, потом быстрее и быстрее, а когда приходил в азарт, то, обращаяся ко мне, почти вскрикивал:
— Почаще, барин! почаще, барин!
Я ему и почаще заиграю, а он почаще пропляшет, а там, глядишь, и постоялый двор.
Так-то мы с Ермолаем коротали и время и дорогу до самой Эсмани (первая станция Черниговской губернии). Не успеешь переехать границу Орловской губернии, как декорация переменилась: вместо ракитника по сторонам дороги красуются высокие развесистые вербы; в первом селе Черниговской губернии уже беленькие хатки, соломой крытые, с дымарями, а не серые бревенчатые избы; костюм, язык, физиономии — совершенно все другое. И вся эта перемена совершается на пространстве двадцати верст. В продолжение одного часа вы уже чувствуете себя как будто в другой атмосфере; по крайней мере, я себя всегда так чувствовал, сколько раз я ни проезжал этой дорогой. Едучи из Киева через Чернигов, хотя и чувствуешь себя по ту