А что ты будешь здесь делать? Что ты можешьсделать, подумала я. И тут снова напомнила о себе та мысль, тот образ, которыйя, наверное, сохранила в памяти, как сохраняют молитву, – нужно дать емуотпор, и, как бы он ни старался, ему не лишить меня сил, но почему во мнезасела эта ужасная мучительная любовь к нему, эта ужасная скорбь, эта боль,такая же глубокая и сильная, как та, что я чувствовала ко Льву или Карлу, илилюбому из своих ушедших?
Я откинула голову назад, сидя в бархатномкресле, уперлась затылком в спинку, продолжая держать скрипку в мешке, жестомотвергла воду, кофе и закуски.
– Зал полон, – сказалаЛукреция. – Мы получили большие пожертвования.
– И получите еще больше, – сказалая. – Такому великолепному дворцу нельзя позволить разрушиться. Только неэтому зданию.
А Гленн и Роз продолжали беседоватьприглушенными голосами о смешении тропических цветов и палитры барокко, ограциозных европейских нимфах, одетых с непростительной вольностью в каменьвсевозможных цветов, об узорах паркетных полов.
– Мне нравятся… бархатные одежды, что выносите, – сказала добрая Лукреция, – очень красивый бархат на вас,это пончо и юбка, мисс Беккер.
Я кивнула, прошептав благодарность.
Пришла пора пройти огромный темный задниксцены. Пришла пора услышать топот наших ног по доскам и, задрав голову, увидетьтам, наверху, среди веревок и блоков, среди занавесей и трапов глядящих внизлюдей, и детей, да, там наверху сидели даже дети, словно их провели потихонькув театр и усадили на места слева или справа от громоздких кулис, забитыхтеатральной механикой. Разрисованные колонны. Все, что можно было увидеть внастоящем камне, здесь было нарисовано.
Море становится зеленым, когда закручиваютсябарашки волн, и мраморная балюстрада выглядит как зеленое море, а здесьнарисована зеленая балюстрада.
Я заглянула в зал сквозь щелку в занавеси.
Партер был заполнен, в каждом красномбархатном кресле сидел нетерпеливый зритель. В воздухе порхали программки…простые заметки о том, что никто не знает, что именно я буду играть, как итого, когда я закончу, и все такое прочее… При свете люстр сверкали бриллианты,а за партером поднимались три яруса огромных балконов, в каждом из них зрителис трудом протискивались на свои места.
Я увидела и строгие черные наряды, и веселыеплатьица, а высоко на галерке рабочую одежду.
В ложах справа и слева от сцены сиделиофициальные лица, которым я уже была представлена; я никогда не запоминалани одного имени, мне никогда этого не было нужно, никто и не ожидал, что я ихзапомню, от меня требовалось одно: исполнять музыку. Исполнять ее в течениечаса.
Дай им это, а потом они выкатят на лестничнуюплощадку и примутся обсуждать «самородка», как меня давно называют, или АмериканскуюПримитивистку, или унылую женщину, слишком похожую в своей бархатной размахайкена рано повзрослевшего ребенка, которая со скрежетом терзает струны так, словноведет борьбу с исполняемой музыкой.
Но сначала даже ни намека на тему. Ни намекана проблемы. Только одна-единственная мысль, засевшая в голове, порожденнаякакой-то другой музыкой.
И признание в глубине души, что во мнерассыпаны бусины четок моей жизни, осколки смерти, вины и злобы; и каждыйвечер я лежу на разбитом стекле и просыпаюсь с порезанными руками, а те месяцы,что я исполняю музыку, стали отдыхом, похожим на сон, и ни один человек невправе ожидать, что этот сон продлится вечно.
Судьба, удел, рок, планида.
Стоя за занавесом огромной сцены, явглядывалась в лица первого ряда.
– А вот эти туфельки на вас, бархатные, сзаостренными носами, разве они не жмут? – спросила Лукреция.
– Самое время интересоваться, –буркнул Мартин.
– Нет, я в них простою всего лишьчас, – сказала я.
Наши голоса потонули в реве зала.
– Хватит и сорока пяти минут, –сказал Мартин, – они будут в восторге. Весь доход поступит в фонд этоготеатра.
– Ну и ну, Триана, – заметилдобродушный Гленн, – сколько у тебя советчиков.
– И не говори, братишка. – Я тихорассмеялась.
Мартин не услышал. Все было в порядке. Катринкувсегда трясло перед началом. Роз успела устроиться в кулисах – по-ковбойскиоседлав стул задом наперед, удобно расставив ноги в черных брюках и сложив рукина спинке стула, она приготовилась слушать. Семейство отошло в тень.
Затихли рабочие сцены. Я почувствовалапрохладу, нагнетаемую машинами, размещенными далеко внизу.
Какие красивые лица, какие красивые люди, всехцветов кожи, от самого светлого до самого темного, таких черт я никогда раньшене видела, и так много молодых, совсем молодых, вроде тех ребят, что пришли комне с розами.
Внезапно, ни у кого не спросив разрешения,никого не предупредив (у меня ведь не было оркестра в оркестровой яме, и толькоосветитель должен был меня увидеть), я прошла на середину сцены.
Мои туфли гулко топали по пыльным доскам.
Я шла медленно, чтобы луч прожектора опустилсявниз и упал на меня. Я подошла к самому краю сцены, взглянула на лица, сидевшиепередо мной. В зале сразу наступила тишина, словно кто-то срочно выключил всешумы. Кто-то закашлял, кто-то дошептывал последние слова, и все звуки в концеконцов затихли.
Я повернулась и подняла скрипку.
И, к своему великому удивлению, поняла, чтостою вовсе не на сцене, а в туннеле. Я слышала его запах, чувствовала, видела.Стоило руку протянуть – и вот они, прутья решетки.
Мне предстояла великая битва. Я склонилаголову туда, где, как я знала, находится скрипка, не важно, какое колдовствоскрыло ее от меня, и не важно, какие заклинания затянули меня в этот зловонныйтуннель с протухшей водой.
Я подняла смычок, который, как я была уверена,все еще держала в руке.
Проделки призрака? Кто знает?
Я начала с широкого взмаха смычком сверхувниз, пристрастившись к русской манере, как я ее называла, самойпроникновенной, оставляющей больше всего места для печали. Сегодня вечеромпечали будет много. Я услышала ясные чистые ноты, звеневшие в темноте, какпадающие монеты.
Но перед собой я по-прежнему видела туннель.По воде ко мне шел ребенок, лысая девочка в ярком детском платьице.
– Ты обречен, Стефан. – Я дажегубами не шевелила.
– Я играю для тебя, моя прекрасная дочь.
– Мамочка, помоги мне.
– Я играю для нас, Лили.