как нас теперь в твоих родных землях встретят? – продолжал высказывать бард свои намеки, один тревожнее другого. – Поднесут те неведомые Железные Лавры с поклоном, лишь бы мы убрались отсюда поскорее?
- Придется переждать день-другой здесь, - просто ответил ярл. – Увидим степень их мести – тогда решим, как подступать к Железным Лаврам.
Едва не до самой темноты они оба вытаптывали в чащобе мудрёные узлы тропок, вызнавая, как и с какой стороны могут их обойти скифы, а заодно и загодя сбивая их с толку теми тропами, если все же осмелятся подступить.
Бард влезал – вернее сказать, взмывал – на самые высокие деревья, осматривался, но Ладога не увидел за гребнями леса. Но видел дальние дымы. Подытожив, оба решили оставаться там же где и стояли, у реки. Только измыслили мне ночное лежбище побезопасней, под двумя Андреевским крестом упавшими елями. Сами же от сна отказались. Ярл встал «стражем бродов» у древа-моста, а бард снова полез втроем с арфой и луком, а заодно с запасом еды на высокое дерево. Ночью он видел, как днем, а потому в любую стражу всякое воинство крадущееся, а не выступающее римской «черепахой» под прикрытием щитов, можно было только пожалеть. Да по такой чаще никакой «черепахой» не пройти!
Бард сказал перед тем, как взлетать вороном на засадное седалище:
- Надеюсь, их будет не больше, чем есть у меня стрел.
Стоило забыться в подспудной древесной тьме – а провалился в нее, спасаясь душой от мраза, скоро, - как вновь подхватил меня тугим языком и понес речной поток.
Мне казалось, будто вращаюсь в нем, кувыркаюсь, однако тело мое становилось все легче и легче, точно оно растворялось льдинкой в стремительно теплевшей воде. И вот пропало оно, тело, растворились, распахнулись его последние связи. Различил впереди яркую точку света – и вдруг тот луч, видимый точкой, вонзился мне во взор острием. Вздрогнул от короткой, сквозной до самого крестца боли – и проснулся.
И уже чрез одно мгновение показалось мне, что разбудил меня обратно в земную жизнь не укол света, строго предупредивший душу, что рано оставлять тело, а – пение неслыханной птицы.
То был недалекий девичий голос, звонко и торопливо щебетавший на норманнском наречии. Уж не прелесть ли земная! Нужно было проверить с молитвой.
Собрал все живые конечности, какие нашел своими, выпростался из шкур. Ухватился за толстую ветку, чтобы подняться – и как обжегся, хоть был в рукавицах, какие бард некогда заботливо приобрел в последнем перед «черными лесами» селении. Кожа с ладоней оказалась содранной дерябым исподом речного льда, когда меня волок под ним языкастый поток, а я по сей час того не заметил!
Наконец, выбрался из-под валежника обессилевшим лесным зверем – и обомлел.
Если Афродита слепилась из трепетной пены морской, то сие Божие и человеческое создание – не иначе, как из северного облачка в чистых небесах, из здешних снежинок, чьё узорочье посрамит и восточные шелка, из стремительных дымов-родников, кои ветер здесь широко несет зимою по слепящим взор белым лугам.
Кругом – и небо, и лес, и земля вкупе с рекою под снегом – все еще синело, прокаленное ночным холодом, а окоём над лесом за рекой начинал розоветь, как человечья кожа на лике в не смертельный мороз. А она, эта скифская девица, вся с головы до ног уже полуденно ярко белела, окутанная мехами здешних белых зверей.
Она стояла на древе – над скованным потоком, перед ярлом Рёриком. Они оба стояли прямо на середине невольного моста через реку, друг перед другом.
Бард Иоанн Турвар Си Неус слетел вниз с верхов, стоял у берега, в полдюжине шагов от того моста и людей на нем.
Неведомо откуда возникшая та скифская девица замолкла, взмахнула свободной рукой, а другой протянула ярлу большой, но со стороны показавшийся легким мешок. И снова взмахнула рукой.
Бард повернулся и посмотрел в мою сторону. Только по этому его движению догадался я, что девица указывает на меня. Рассудок мой так и не отогрелся с ночи и никаких предположений не ископал. Зато тело мое – оно предположило верно, ибо стало предчувствовать приближение чудесного незимнего тепла.
Ярл Рёрик развернулся на древе, безбоязненно обращая к гостье свой не прикрытый боевым щитом хребет, и двинулся на нашу сторону.
Вскоре все трое подошли ко мне короткой дугой, сошлись.
Не в силах описать я лика девицы – и по сию пору не в силах. Тогда стала литься в мою душу и из моей души радость – и сам лик девицы лился в меня. Лишь о цвете ее глаз могу сказать: таково тихое рассветное море за несколько шагов до прибоя – там, где оно над чистым песком глубиною всего в локоть, не более. Иных слов нет. Истиславой назвалась она и протянула мне мешок.
Принял с тягучим поклоном, отдавшимся всем телом боли.
Девица вдруг потянула маленьким своим, округлым носом – и глаза ее расширились, а во мне будто жилка сердца надорвалась, едва не выронил мешок, издали да на глаз показавшийся совсем не тяжелым, а тут уж, в руке, – во все три таланта весом.
Лик скифской девицы вдруг заалел, она стремглав поклонилась – и вдруг горностаем стремительно понеслась обратно – к берегу реки, на поваленное через нее древо, пронеслась по древу, не споткнувшись – и вот уж потекла белым облачком по заречному склону вверх, к лесу.
- Переходить не станем, - сказал ярл, будто никого тут, кроме нас троих, и не было, никаких чудес. – Здесь дождёмся. Ты, Турвар, - ткнул он перстом в барда, - ты расскажешь, ты языкастей.
И снова, как ни в чем не бывало, ярл двинулся к берегу сторожить мост.
- Его час еще не пришел, - непонятно усмехнулся бард, проводив взором ничем не возмутимого северного воина, и повернулся ко мне: - Даже не спрашивай, пока не посмотришь, что в мешке.
Стянул зубами я со свободной руки рукавицу – и выудил из мешка, едва обхватив за край пальцами, круглый и большой, как солнце в полдень, хлеб.
Бард с таким шипением втянул ноздрями стылый эфир, будто закаливал в них, в ноздрях раскаленное ковкой железо.
- Хлеб! С вечера печён! – восхитился он.
- Смотри, не отравлен ли, - откликнулся издали всевидящий ярл.
- Такой хлеб не к смерти, а жизни до долгой старости! – крикнул ярлу бард. – Отраву