канонадой.
* * *
Немецкие дивизии – щупальцы блокадного спрута нередко отрывались от тела фронта, будто высосав всю русскую кровь на своем участке, со своими батареями-присосками перемещались в другое место. Если не удавалось втихую – это был маневр с боем.
Но на этот раз двинулись не одна-две дивизии, а чуть не вся армия, полуподковой облегающая подступы к Ладоге. Чудище обло зашевелилось; как сучья в лесу, затрещали выстрелы, и пулеметы протарахтели вопрошающие первые свинцовые четверостишия великой или малой поэмы боя: готовы ли к нему?
Тоня не успела дойти до своего санбата, но от штаба отошла далеко. Может быть, бой застал ее на полдороге. На полдороге к смерти или почти.
Оглянувшись, она увидела, как первой погибла с расщепленным треском высокая сосна около штаба – ее так и называли штабной, или генеральской, – словно с нее и нужно было немцам начинать. Срезанная снарядом под корень, она будто отпрыгнула в сторону и тяжело упала на руки соседних сосен, ломая их.
Потом высокий боец забежал вперед Тони и, крикнув «Ложись, милая», – упал застывшим от ненависти пороховым лицом на запад. Тоня привычно пощупала пульс. Он уже не бился. И бойцу больше не биться.
…Казалось, она шла целый день: склонялась к убитым, оттаскивала раненых в сугробы, или, вместе с незнакомыми санитарами, относила их на носилках в палатки на лед. И шла дальше, к своему санбату – по дымному пространству сражения, изрешеченному почти видимыми снарядными осколками и пулями-невидимками, обходя черные, шипящие сковороды разрывов, вокруг них снег дымился и потрескивал, как порох.
Меж упавших сосен падали и умирали бойцы с неслышным в грохоте боя предсмертным стоном. Противник так и не вышел из «своего» леса, а трупы бойцов лежали уже повсюду, будто разбросанные одним взрывом. И само сражение было как взрыв тоски и ненависти, накопившихся по обеим сторонам фронта. Такое не могло длиться долго… Вот неуклюже выкатились немецкие танки, клубя дымом, и застряли в снегу. Сзади них затрещала автоматами пехота, но, встреченная огнем, залегла за пнями и стволами только что снесенных деревьев. Один танк, спускаясь с горки, давя тонкоствольные сосенки, перевернулся с ходу. По инерции он елозит из стороны в сторону, как опрокинутая черепаха. Но попробуй к нему подступиться на выручку – весь склон вокруг него бешено продувается горячим свинцовым ветром. Будто от этого танка зависит исход боя.
Две танковые атаки зарылись в снегу, за ними застряла пехота. Потом она отошла. Десяток танков остался – догорать.
И это совсем не снег, а земля глыбами взлетает в воздух, будто сотни землечерпалок швыряют ее огромными ковшами. Дико видеть на снегу – засыпанных землей.
Бегут сзади и впереди Тони, и по сторонам, крики и слова команды то повисают в воздухе, то покрываются разрывами. Падают среди сосен, и сосны со стоном ложатся среди трупов. Сквозь придавившие объятия зеленых лап кричат живые глаза раненых. Таких оставляют на поле боя – на после боя. Выживут – хорошо.
Лицо первого убитого, быть может, заслонившего ее своим телом, видела Тоня перед собой. И опускалась на колени около трупов, поворачивала их лицом на запад. На ее глазах взводы и роты накапливались в прибрежных нагромождениях – пирсах льда и текли навстречу противнику сгустками крови.
… На театре войны – как в театре: минута тишины играет роль вечности, и многочасовой бой кажется минутной схваткой. Только что казалось, что бой идет всюду, как обложной дождь, и нет на сотни верст на земле ни тишины, ни солнца, и всё небо и лес кричат «А-а-а!», и вдруг упала тишина. Но она была грознее и важнее всех грохотов и шумов боя. Тишина эта означала «вот-вот» широкого и звериного воя, «А-а-а!» отчаянной контратаки. И когда этот вопль – совсем не страшный, а даже как будто жалобный – оборвался, бой затих, и улегся в лесу свинцовый ветер, опаливший все вокруг и сдувший остатки вражеского наступления.
Небо прояснилось, как после грозы, и показало замороженный желток солнца. Но еще кружились в карусели воздушного боя, оперенные перистыми облаками, самолеты. Будто мало места для битвы на земле. Уж если так – скоро войне вообще не будет места…
Нет, это не то сражение, о котором долгие месяцы мечтает генерал Павлов. И не та победа. Не победа – полпобеды, как бывает полбеды. Полбеды – разметанный снарядом накат над блиндажом. Слишком близко к передовой. Надо искать другое место. В новом блиндаже по-старому воткнуты флажки на старой карте – условные знаки равнодействущей двух сил. Но больше всего мучила генерала невозвратимость потерь – самое страшное на войне.
Он равнодушно отводит бинокль от глаз и видит сквозь влажную затуманенность близко-грядущий победный бой: как бойцы будто уже очищают еще «теплый» лес, тяжелые батареи легко меняют позиции, самоходные пушки опережают их, понимающе покачивая дулами, – на запад, все идут и бегут вперед, и телефонисты тянут свой провод – красную нить большой победы, настоящего наступления…
Но ничего этого пока нет и, видно, не скоро будет.
И не видел генерал, не мог он видеть, что увидела Тоня, когда уже подходила к своему санбату: белая стена снега, почему-то песчано-желтая в основании, с молнийными прожилками – они были последним проблеском ее сознания – встала перед ней и упала на нее.
А снаряды рвались пачками, как головешки в костре, еще долго, до глубокой ночи. От их ударов из земли будто посыпались искры – так в небе вызвездило. В эскорте редких автоматных очередей и ракетных отсветов пришла тишина, будто посланная с неба, тишина – истинная царица сражений.
Лампадой повисла луна – над темным ликом исковерканной русской земли. Павшие сосны не встанут, павшие люди не согреются в землянке у огонька.
У штабного блиндажа неподвижно стоит часовой, и тень его вмерзла в снег. Он прислушивается. С белой равнины Ладоги, с трассы послышались голоса:
– Едут! Идут!..
Из блиндажа выбежали офицеры, вышел генерал, и поскользнулся, чуть не упал, взволнованный. Без привычного для военного уха стука копыт олени мягко и призрачно скользили по льду, и гордо развевались их рога, как причудливо окостеневшие на холодном ветру гривы… А вот и головная тяжелая машина подошла, остановилась. За нею – колонна таких же, перегруженных.
– Господи, наконец-то, – сказал кто-то. И больше никто ничего не сказал.
Машин было немного, не больше десяти, но всем, кто глядел на них, – многие плакали, – за ними мерещились сотни, тысячи других. И они придут, эти тысячи машин, хотя слишком поздно.
Это была