подчиняетесь этому ритму, он проникает во все ваше существо, в каждый суставчик, в каждую косточку. Вы шагаете до полного изнеможения, впадаете в экстаз, как Вечный Солдат на марше. Что-то непонятное влечет всех вместе с вами вперед и вперед, неизвестно куда, но вперед. Это не вы, это все, все остальные, это марширующая военная часть, армия в походе. Все вдруг становится вами: неисчислимые колонны, человеческая масса и убегающие назад окрестности. В этом всеобъемлющем ритме ничего не значат ни пейзаж, ни ливень, ни мороз, ни резкий ветер, ни ненастье. Окрестности отступают и уносятся назад. А вы ощущаете лишь жажду идти вперед и вперед. И это особая жажда, это желание, утоляемое ритмом марша. В пренебрежении к себе, к прекрасному пейзажу — то прихотливо изменчивому, то однообразному, — вы теряете ощущение реальности окружающего. Пейзаж ничего не значит, он выдуман наспех или со злым умыслом. И вы сами — ничто. Может, и смерть — ничто? В этом и состоит ваш и всеобщий экстаз.
Но впереди всех, в первой шеренге, торчит пламенно-рыжая голова Бенчата. Вы просто знаете, что он там, глядя и не глядя на него, есть у вас какие-нибудь мысли или их нет. Вы сливаетесь с остальными солдатами, как и все сливаются с вами, в единое целое. Уже давно все стали слитной марширующей воинской частью, а этот рыжий остался сам по себе, хоть тресни. Вся рота ощущает его упрямство, отвратительное, разлагающее, строптивое сопротивление. Остальные в его шеренге и шеренга позади ощущают всем телом, какая он дубина. И это сбивает и утомляет. Не потому, что Бенчат идет не в ногу. В марширующей роте невозможно сбиться с ноги. На то и существуют ефрейторы, чтобы «держать ногу». Но кажется, что конечности Бенчата сгибаются и разгибаются не так, как у всех, как-то по-своему. Эту строптивость вы чувствуете во всем его теле. Самые задние солдаты и те ощущают присутствие Бенчата, неуместное раскачивание его рыжей макушки и мешковатого тела. Но это ощущение длится, лишь пока вы идете. Как только раздается команда «вольно», неприязнь к Бенчату исчезает. Вам и в голову не придет сказать ему: «Послушай, Бенчат…»
А если вы и вздумаете сказать что-либо Бенчату, то все равно ничего не выйдет. Вы подойдете к нему, дружески хлопнете по плечу. В ответ Бенчат, разумеется, так хорошо улыбнется. Эта улыбка предназначается только вам. После этого Бенчат в конце концов уставится перед собой красивыми янтарно-карими глазами. Взгляд его уже не относится к вам, как и ни к кому другому. В глазах Бенчата вспыхнут маленькие светлые искорки, словно осенью в созревших виноградинках или в угольках, когда вы разгребаете угасающий костер. Эти искорки просто не позволят вам поговорить с ним.
Если бы удалось расправиться с ним на марше, кто-нибудь уж одолел бы его, но пока многие лишь уговаривали меня, как его соседа, хотя бы как следует выругать Бенчата.
С утра во дворе казармы мы учились брать «на караул». Немецкому инструктору наше подразделение, конечно, бросилось в глаза — ведь с нами был рыжий Бенчат и все портил. Командир роты, исполняя свой служебный долг, сделал замечание взводному, который, разумеется, набросился на отделенного, а тот в свою очередь принялся муштровать все свое подразделение. Вдруг все пошло из рук вон плохо. Командиры плохо инструктировали солдат, плохо командовали, подразделения при командах вели себя, как норовистые кони. Бенчат в наказание обежал двор рысью раз двадцать, но еще хуже стало, когда командир отвел всех за картофельный склад. Тут все завершилось скандалом. Командир заставил подразделение, как говорится, рыть землю, пока не остался доволен даже немецкий инструктор.
Причиной всех неприятностей, как и всегда, оказался рыжий Бенчат. Мы горели ненавистью к нему. Остальные могли бы отвести душу только пинками, а я был еще в силах говорить. Сгоряча я остановил Бенчата и враждебно бросил ему в лицо:
— Послушай, Бенчат…
Бенчат собирался почиститься перед обедом, хотя от усталости его уже просто трясло. Со щеткой в одной руке он стоял, сунув другую в карман, совершенно измученный и насквозь промокший от пота. Он как-то странно молча взглянул на меня. Я тоже. И мы молча так и стояли друг перед другом, но без всякой вражды. Из его груди даже вырвалось хрипло:
— Я этого не выдержу. Я кого-нибудь убью…
Я придержал его у локтя за руку, которая находилась в кармане. Мне подумалось, что он сжимает там оружие. Бенчат как-то размяк, вытащил руку и медленно открыл передо мной кулак. На ладони лежал не револьвер и не нож, а потная крохотная губная гармоника. Бенчат лишь скрипнул зубами, чтобы не расплакаться, как мальчишка, и швырнул детскую игрушку на землю.
И все. Вот так, собственно говоря, мы и познакомились, хотя до этого дня жили в одном помещении как ближайшие соседи — Бенчат спал внизу, а я наверху двухъярусных нар. Я поднял гармонику, и она осталась у меня. В первые недели нечего было и думать о дружеских разговорах, потому что у нас, так сказать, насаждались немецкие порядки. На учебном плацу все делалось по команде и каждая минута была на счету. После учений мы цепенели в своей спальне, ожидая свистка в коридоре. По свистку делалось все: подготовка к построению, построение, уборка, вольно, умывание, подъем, — все делалось только по свистку. Но никогда не давали свистка, означавшего команду: теперь на пять минут, остолопы, будьте людьми. Можете думать, смеяться, говорить по-человечески.
Точно так же, как в спальне № 53, жили и в остальных. На дверях был номер и табличка: подразделение такое-то, площадь такая-то, кубатура такая-то, точно определенная в метрах и сантиметрах, чтобы на каждого человека пришлась для порчи точно предписанная частица воздуха, кирпичик величиной с солдатский хлеб. Но все это было лишь на табличке. Кубатура была рассчитана на двенадцать человек, а в смрадном помещении задыхались двадцать три. Две казармы служили карантином для солдат, вернувшихся с Восточного фронта и «зараженных большевизмом». И остальных поэтому пришлось запихнуть в одно здание. Спальни были заставлены почти впритык двухъярусными нарами. Чтобы поддержать военный порядок в таких берлогах, требовалась воистину немецкая дисциплина.
Как вы сами понимаете, все, что могло находиться в таком «просторном» помещении, все неодушевленные предметы, какие только могут быть в солдатской казарме, должны были, по словам Шопора, «ходить по струнке», то-есть всегда неколебимо стоят на своем месте, как в строю после команды «смирно». Это значило, что наш непосредственный начальник, по совести говоря, малограмотный грубый человек без капли воображения, мог в ярости, когда угодно, встать