когда придут дети, наш попугай принялся было забавляться тем, что стал давать вслух меткие характеристики всем, пожелавшим запечатлеть себя на фотобумаге.
Причём делал он это по старой традиции — бескомпромиссно. Например, полковнику, пришедшему фотографироваться в парадном мундире, попугай сказал:
— Смирррна! Равняйсь!.. А тебе, генерррал, хрррен за воротник! — видимо, вспомнил что-то из времён своей службы в Анголе.
К девушкам у него тоже было особое отношение:
— У-ух, шалавы! ~ говорил он, и крутил головой из стороны всторону. А дамам бальзаковского возраста он говорил такое, после чего тем хотелось немедленно покинуть фотоателье с криками:
— Хам! Я буду жаловаться на вас!.. Я подам в суд на вас!..
И только под угрозой немедленного «увольнения» попугай согласился молча ожидать своего триумфального выхода. На всякий случай фотограф выносил клетку с попугаем от греха подальше — в тёмную проявочную, где попугай на время погружался в подобие сна.
Фотографу завидовали. Некоторые другие фотографы пытались последовать его примеру и тоже завести у себя в ателье птичку-на-вылет. Но у них ничего не получалось — уж больно специфическая птичка для этого требовалась.
Наконец, слухи о необыкновенном успехе районного фотографа докатились до его начальства, которое потребовало немедленно прекратить глупый и идеологически неоправданный эксперимент.
Но фотограф уже и сам стал задумываться над тем чтобы свернуть свой аттракцион. По разным причинам. Во-первых, все это оказалось довольно хлопотным делом: приходилось ежедневно тратить немало сил на очистку деревянного ящика, который напрочь загадил пернатый обитатель в ожидании своих феноменальных «выступлений»; во-вторых, видимо, сам попугай никак не мог смириться со своей бессловесной ролью, и бросивший было пьянствовать птичий экземпляр всё чаще стал появляться во время обеденного перерыва на бутылочно-стаканных задворках фотоателье в безотчётных поисках постоянно интересовавшей его жидкости.
Были и другие причины: фотограф не хотел излишней известности и усиливавшегося пристального внимания к подробностям своей личной жизни со стороны некоторых клиенток, предложений с их стороны устроить эротические фотосессии с продолжением, а также неприятные случаи с другими клиентами и усиление антисанитарного состояния во всем фотоателье и, даже, на подступах к нему.
Однако вскоре произошёл случай, который помог прекратить карьеру птичье-фотографического тандема раз и навсегда.
Дело в том, что скучающая личность принудительно молчащего попугая, не получившая должного общения с клиентами фотоателье, однажды заинтересовалась химическими реактивами, стоявшими в темноте на столике в проявочной комнате фотоателье. И получилось так, что он хватанул чего-то со спиртовым запахом: то ли жидкость для протирки объективов, то ли что-то из винной карты проявителей и фиксажей. Отравился.
Но не умер.
Болел примерно неделю, практически не выходя из клетки. Все перья выпали, и оголилась его непропорционально маленькая тушка по отношению к огромному говорящему клюву. Он долго кряхтел и ругался, но выжил.
Во время болезни жена фотографа окружила его беспрецедентной заботой и вниманием. Поила и кормила с рук, читала в слух детские сказки и книжки детских писателей до тех пор, пока он не встал на ноги и не заявил, что «Иван-царрревич — дурр-рак!» и что «По щучьему велению и его собственному хотению он больше не пойдет на ррработу…»
И, поскольку теперь попугай потерял оперение, практически перестал являться птичкой, и не мог летать, то был «уволен» по собственному желанию без записи в трудовой книжке.
Так фотоателье потеряло свою птичку-на-вылет, а коммунальная квартира обрадовалась возвращению блудного попугая, пусть и в новом обличии.
Теперь его крохотное тельце бойко семенило по всей квартире на двух проворных лапках, умело уворачиваясь от ног неуклюжих обитателей коммуналки. Новое оперение тоже постепенно начало расти.
Но без последствий для личности попугая отравление ипоследующий процесс выздоровления не прошли.
У него изменился характер. Куда-то делись его хулиганская весёлость и желание со всеми заигрывать. Он стал более сосредоточенна самом себе, более сдержан в высказываниях и ещё более философичен.
Например, заходя по привычке в еврейскую комнату Абрама Борисовича, полупернатый попугай, казалось, теперь не выпрашивает, а разговаривает сам с собой: — О чём это я хотел спррросить вас?..Так… На это вы всё ррравно мне не ответите… От этого вы стрррадаете так же, как и я… Это — вас не интеррресует, как и меня… Об этом — вы тоже ничего не знаете… Об этом я и сам догадался… В общем, спасссибо за общение!
И, уже выходя из комнаты в коридор, так и не добившись ничего от старого Абрама, говорил как бы для самого себя:
— А над этим ещё стоит подумать!..
Заходя за кусочком шоколада в комнату к работнице «Мосгорсправки», он уже говорил по-простому:
— Мадам, я вам очень сочувствую! — при этом голос его ужесовсем не напоминал голос уверенного в себе военного.
Обеспокоенная его состоянием квартира по-прежнему старалась его подкармливать, опасаясь, что крайне восприимчивый попугай что-нибудь не так поймёт и впоследствии припомнит всем недостаточно участвовавшим в его выздоровлении. Его пайка была увеличена. И он много ел в задумчивости. Много ел и много думал. Но теперь, всё чаще огромное количество поглощённой пищи вступало в химическую реакцию с его богатым внутренним миром и героически рвалось наружу, ослабляя сфинктер… Да, случались незапланированные конфузы прямо в коридоре, которые приходилось старательно ликвидировать жене фотографа.
Попугай терпеливо, как домашняя собака, дожидался её прихода с работы. Придя со смены на телефонной станции, где она проходила пожизненную каторгу, называемую работой, сразу разыскивала попугая и говорила:
— Жакошка, пойдем, посмотрим, что я тебе сейчас покажу!
И шли вместе рассматривать альбомы с фотографиями повзрослевших детей. Видно было, что они очень сдружились. Попугай уже давно всё про неё понял. И сочувствовал, и переживал. Но думал о чём-то о своём.
Их стали всё чаще замечать задумчиво сидящими на подоконниках в комнате и на кухне. Они подолгу смотрели куда-то через оконное стекло. На небо, на улицу, на весь заоконный мир.
О чём в такие моменты думала жена фотографа — неизвестно. Известно только, что глаза её после этого становились мокрыми и пронзительными. Соседи уже давно сторонились ее. Со стороны казалось, что на неё набросились сразу все болезни, которые только есть в мире. Она поникла и осунулась. Опасались, что это может оказаться заразным. Даже фотограф старался подольше задерживаться на работе.
А мысли попугая, как всегда, были чисты и прозрачны.
Он словно разочаровался в людях, которые придумали такую жизнь. Он уже знал, что никогда не долетит до родной Африки. Он знал, что эта неверно придуманная страна со всеми своими жителями, с бывшими военными советниками, с фотографами, с их жёнами, с сотрудницами «Мосгорсправки», со всякими начальниками и их