встать. Однако при мне удержался. Но галстук поправил. Есть, говорит, Иван Никитич. Так точно, Иван Никитич. Только вот с чем… Да? Но с чем мы останемся? Выгребать все? Кому помогать? Покрячинскому? Так ведь, Иван Ники… Так ведь это они не сдали. Мыто за все отчитались! Зачем нас-то обдирать?.. Как я разговариваю? Да никак я уже не разговариваю. Слов у меня нет… Тут Хицко все-таки встал и показал мне раздраженно рукой на дверь. Шевельнул двумя пальцами: значит, подожди пару минут в приемной.
Честно говоря, я хотел тут же и уйти. Но только за дверь, слышу: опять вызывает. Захожу. Хицко сидит весь белый. Только глаз не видать, опять за очками спрятался. Ты вот что, молодой человек, говорит он уже сухо. Вместо того чтобы топтать пороги и клянчить, расшевелил, поднял бы народ… В начале века, тычет он нервно в какие-то бумажки пальцем, в твоем Яншине мужики собирались на помочи, рыли колодцы, чистили реку, избы ставили. Обществом, обществом — понимаешь?! — строили плотину, мельницу, водокачку, церковь. А сейчас почему твои яшкинцы повисли камнем на шее у государства?..
Только я ему хотел ответить, почему, но с него, видимо, уже схлынуло. И я догадался: ничего-то ему объяснять не надо. Он и сам все прекрасно понимает…
— Я понимаю, — и действительно признал он. — Но хоть попробовать? Попытаться-то стоит?!
И сказал, вроде даже попросил:
— Вот ты какой молодой. А ведь на тебе там вся Советская власть и держится. Встряхни село как следует. А?
Я торжественно обещал расшевелить народ и встряхнуть село как следует. И не выдержал, кивнул на телефон с клавишами:
— Извините, Валерий Иванович… А нельзя было отказаться?
— Нет, — сказал Валерий Иванович резко. — Нельзя. А если бы, как ты неудачно выразился, отказался… — он засмеялся невесело, — то присланный вместо меня товарищ выгреб вообще бы все. Подчистую. Ясно?
— Ясно, — сказал я. — Теперь мне все-все ясно. Я свободен?
— Свободен, — сказал Хицко, вставая. И крикнул мне в спину. — Иди! Пробуй! А если какие проблемы, забегай. Порешаем!..
Вечером я стал сражаться с бурьяном. На этот раз никого не звал. Оставил после уроков своих мальчишек (а их всего-то у меня в школе трое, не считая малышей). Наточили топоры. Направили как сумели косы. Часа три рубали бурьян (он выше меня в два раза, стебли толщиной в мужскую руку), вылезли все в репьях, как черти, — нет, и сотой части не одолели. Вокруг, куда взгляд ни кинь, необоримые чащи. Словно плантации сахарного тростника. Сейчас бы в руку каждому яшкинцу по мачете, и кинуться бы, очертя голову, в заросли с кличем: «Все, как один, на сафру!»
И тут меня осенило: сафра — не сафра, а Витя Дариков может и без репетиции такого мачетере изобразить! Сказано — сделано. Часов до двух ночи ревела посреди Яшкина сафра, кукурузоуборочный комбайн выделывал нетвердые петли, и Витя валял, как богатырь Пересвет, полчища врагов направо и налево.
Все-то хорошо получилось. Но едва мой богатырь выпал из машины — и ни гордости, ни упоения победой. Только что за грудки не взял: «Иваныч! Давай, щас же давай! До утра терпелка лопнет!» А общество, собравшееся к тому моменту, стоит себе похохатывает: «Да за такое дело, пони-эшь, мы б этот репейник зубами повыдергали!»
Что мне оставалось? Надо было отдавать обещанное.
Принял Витя из моих рук должок, посмотрел как на злейшего своего противника, крутанул винтом. И сразился. В результате «спадоша на землю мертви и ту конец прияши оба».
Вот так… А ночью мне приснился сон. Приснилось мне, я маленький. Лет семи так: с белым чубчиком, с упругими такими щеками… Просыпаюсь я будто однажды и узнаю, что нашего отца сняли… Было такое и в самом деле, его, машиниста, снимали на три месяца в деповскую яму, то есть на ремонт, слесарем… А он, человек гордый, взял и сам уволился. Но этого я еще будто не знаю… И во сне ведь что-то всегда не так… «Сняли» во сне — это почти что все, конец… Я даже объяснить не могу. Вижу: его нет. И говорят: никогда больше не будет. Он в яме. А где эта яма? Никто не знает. Плачу навзрыд. А мне говорят: только ты, Алеша, и можешь его спасти… Иди-ка ты, говорят, по начальству… И вот я утираю маминым подолом слезы. И иду по начальству. В темных и длинных коридорах много народу, день зарплаты, кажется. Все веселые, никому нет до меня дела. И никто не может сказать, где оно сидит. Одни говорят: там. Другие говорят: тут. А дверей много. На них и написано что-то, а я еще как следует не умею читать.
Наконец меня кто-то провожает и уверенной рукой подталкивает в открытую дверь. Начальник, оказывается, добрый. У него толстые щеки и маленькие веселые глаза. Он гладит меня по голове, плачет вместе со мной и говорит: «Нет, я не знаю, где твой папа…» И тогда я начинаю думать, что он вовсе не начальник, а если и начальник, то самый маленький… Он раскатисто смеется, щеки его трясутся, он придерживает их аккуратно руками: «Твоя правда, Алеша…» И добавляет неожиданно: «А иди ты к Богу!!!» — «А как туда пройти?» — «Вот этого, понимаешь ли, я еще не знаю… Но — иди, это, кажется, в небе, на небесах… Иди».
Я иду. Иду и представляю, что мне баушка рассказывала. Она мне часто и про все рассказывала… А вот как туда добраться — ни разу… И тут я вспоминаю, как папа, на баушкины рассказы ругаясь, говорил: «Брехня все это! Семь верст до небес, и все лесом…» Лесом? Где же этот лес? Надо просто найти этот лес, и тогда…
Как я добрался до леса, я не помнюо. Это мне не приснилось. Но вот я уже иду по лесной тропинке. В лесу сыро, зябко, деревья сплелись поверху ветвями. А тропинка все круче и круче. Все чаще приходится ползти вверх, подтягиваться на руках. Выбрался я на маленькую поляну: солнце, травка, ягоды полным-полно, а странно — птиц совсем не слышно, будто вымерли все. Оглянулся, наш городок Барденевск далеко-далеко внизу, в каком-то тумане… Но все еще не семь верст: вот и депо отсюда видать, где маленький начальник сидит, рядом паровозы ходят, вон и наш дом, с зеленой крышей и с антенной… Хотя антенну уже не видно.
Лег я в траву. Трава высокая. Старая сплелась с молодой… И молодой еще непонятно, что старая давно умерла