ж гласит: были бы кости – мясо нарастет… Днем, бывало, топориком намахается – вечером голодный как волк. А тут в столовой – хорошая девушка Лида! Главное – повариха замечательная! Она его, кажется, заметила тоже. И когда он однажды показал глазами на стул возле себя, жеманиться не стала, подошла и села. Разговорились. Оказалось: отец у Лиды погиб на войне, в семье еще шестеро братьев и сестренок. Она – старшая.
– Значит, пора замуж выходить! – пошутил он. А она вполне серьезно ответила:
– Конечно, пора.
– Причем за меня, – не унимался Павел. И, еще не закончив фразы, понял, что говорит всерьез…
Словом, к нему домой они ехали уже вместе. Начальник лесоучастка выделил им лошадь, чтобы домашний скарб перевезти. А что у них было тогда? По фуфайке да шапке-ушанке. Правда, Лида взяла с собой сундук, который всю дорогу бережливо держала руками. Он все думал: что ж она там везет? Оказалось – юбка да ночная рубашка, другого приданого у невесты не оказалось.
Да, все уже лежат. Мама Паша – при своем Федоре, мама Маша – при своем супруге. Лида между ними. Скоро и ему ложиться рядом с ней. Все, все опять будут вместе. Все свои. Все, кроме… отца.
Когда он лежал в больнице с пневмонией, мама Паша и мама Маша приходили к нему по очереди. Поначалу они его даже не будили – пусть отсыпается, набирается сил. Проснется, на тумбочку поглядит: банка с молоком стоит – значит, мама Маша была; а если блины, полотенцем укрытые, – значит, была мама Паша. Но однажды открыл глаза, а мама Маша – рядом, на табуретке.
– Слава Богу, оклемался. Мы уж думали… Боялась, что не успею сказать.
Помолчала немного, будто собираясь с силами. А потом…
– Прощенья у тебя хочу попросить, Пашенька. Виновата перед тобой – нет такой меры, чтобы ту вину измерить. Только на доброту твою и надеюсь. Простишь?
До сих пор Павел никак ее не называл – обходились без этого. Теперь же – стало ясно ему – только это слово и надо сказать-выговорить.
– Я богатый, – неторопливо, понимая важность момента, сказал он. – Я богатый – у меня две матери.
– И два отца…
Его лицо, наверное, стало глупым. А мама Маша, как та девчонка-сиделка, упала ему на грудь:
– Прости, Пашенька! И не спрашивай, кто твой отец. Никогда не спрашивай! Федор Кузьмич тебя вырастил – его и считай… Он… да Павлина… до гроба буду благодарить…
Дальше мама Маша бормотала совсем уж невнятное, да ему, Павлу, все остальное уже и не нужно было – ему этого хватило вдосталь…
Потом уже, годы спустя, когда он сам станет отцом и наберется смелости спросить маму Пашу, она ответит:
– Я и сама не знаю, кто. У нас с отцом детей не было, вот мы и позвали Машу жить к себе. Жалко же девку – ни отца, ни матери. Мы и не мечтали, что она отдаст ребенка, тебя то есть, нам. Отдала – к нашей великой радости. Но обиды за это на нее не держи: молодая была, глупая. Потом уж пожалела, конечно, но – слава Богу – назад не потребовала.
Какому еще праздному занятию предается он в последнее время – так это, как молодой, на звезды смотрит. Раньше не до звезд было, а теперь, старый дурак, каждый вечер выходит на крыльцо, запрокидывает голову кверху… Да ему и запрокидывать особо не надо: садится на крыльцо и – вот она, Большая Медведица, а вот Малая, а дальше их целый хоровод, которому он и названия не знает. Весной звездочки хрупкие и льдистые, как осколки новорожденного льда. Зимой горят напряженным морозным светом. А сейчас, в августе, – притуманенные, словно уставшие от долгого знойного лета, и такой покой идет от них, что сердце, натруженное за день не столько уже от трудов, сколько от всяких переживаний, начинает успокаиваться тоже. И приходит в голову нелепое желание: вот бы туда, к ним поближе…
– Что поздно?
– Да так…
Ольга налила ему тарелку борща, нарезала мяса.
– А Андрей?
– Мы уже поели…
И побежала во двор по делам. Павел ел один, не спеша (куда спешить?) и не испытывая от еды никакого удовольствия. И пока ел, решил так: деньги на газ он, почитай, уже скопил. Скопил – и отдаст их Ольге. Сам же и дровами потопит. Ничего… Не привыкать…
А потом – ни с того ни с сего – еще додумал: если наши души в конце концов должны улетать к звездам – пусть улетают…
Платье в синий горошек
– Вась, а помнишь, как Сережа уезжал от нас в последний раз? Идет по улице и оглядывается. Оглядывается и оглядывается. Будто наглядеться не может.
– Помню. Не плачь…
– А помнишь, как ты привез меня на свой хутор? Рожь была уже по колено…
– Как же это можно не помнить…
– Рожь по колено, а в ней – васильки. Господи, красиво-то как… А платье мое свадебное – помнишь?
Пока дело не доходило до платья, Василий отвечал терпеливо и даже с удовольствием. Крутить мясо на котлеты – дело не трудное, но довольно скучное. Мясо, картошка, лук. Летом он еще и укропца добавлял – для оригинальности вкуса. Крути да беседуй…
Но ведь это пока в пределах разумного! А когда дело доходило до платья… Он ведь сегодня уже и полы помыл, и остатки грязного, тяжелого от весенней влаги снега выбросил со двора. Про ерунду ему уж неохота.
– Вась, что молчишь-то?
– Моть, ты это… Зачем про платье-то опять? Мы ведь с тобой уж докопались, что никакого платья не было.
– Ну как же, Вась? В синий горошек. Крепдешиновое. Не ситцевое – ситцевое для свадьбы не годится, а именно что крепдешиновое. Я отрез из Германии привезла. И до нашей с тобой свадьбы сохранила.
Он зашел в их дом в сумерках – днем у сестры сарайчик чинил – и с порога заявил:
– Ну что, я пришел сватать вашу дочку.
Отца дома не было – работал во вторую смену, принимать гостя пришлось Мотиной матери. Она не растерялась с ответом:
– Наша невеста – вот она, мы ее не прячем. Посидите, поговорите. А я пойду ужин собирать.
Сели они в зале за стол. На столе горела керосиновая лампа – от войны уж десяток лет прошел, но электрического света в селе еще не было. Мотя смотрела на жениха и думала: «Я тебя приметила давно. И знаю, что твоя