на Москву. Вышло, что на Алексин, на Серпухов и на Подольск.
Путь не ближний – верст полтораста, коли не больше. Ну, ничего, у него теперь после Маланьиных хлебов да береженья силы вдвое прибыло, и он легко шагал по дороге от села к селу.
Места ближе к Москве пошли вовсе разоренные. Жители пуганые. Вспомнилось Михайле, как он, два года назад, по осени же шел с обозом в Нижний. Тоже неспокойно уж тогда было на русской земле. Как к Нижнему подходили, не раз и брошенные деревни попадались, и погорелые. А все-таки такого страха, такого разору не было, как теперь. Взять хоть Кстово: большое село на проезжей дороге, а жило себе, как и в прежние годы. И скота, и хлеба, и всякого запаса и для себя и на проезжих людей хватало.
А тут – войдешь в село – ни скота, ни лошадей, ни хлеба, ни огородины. Точно Мамай прошел. Ребятишки, и те на воротах не виснут, на глаза боятся показаться.
Начнет Михайла расспрашивать, кто их так под корень разорил, боярин, что ли, лют сильно, – так мужики рукой машут. Про бояр что говорить! Всем от них житья не было. А уж ихний такой был кровопивец, кнутобойца – век будут поминать!.. Да только об нем давно и слуху нет. В Москве, надо быть, отсиживается, дьявол! Ему-то ништо. Ну а им – куда уйти от своего места? Живут – смерти ждут. Точно их выкинули на проезжую дорогу, чтоб их всякий обидчик топтал. Ляхи больше всего обижали. Налетят, что воронье! И скот и запас весь заберут и надругаются еще. По лесам многие разбежались – девки, ребятишки. И засту̀пы ни от кого нет.
Спрашивал Михайла: «Кто ж теперь на Москве сидит – всё Василий или Дмитрий Иваныч?» Не знает никто. Будто как Василий, а кто его знает. Михайла опять спрашивал: «Да волю-то холопам объявляли?» Нет, такого не слыхать. «Ну, так, верно, не сел еще на царство Дмитрий Иваныч».
Куда ни придет – все на ляхов жалуются. Вовсе житья от них не стало.
Недалеко от Москвы пустили его переспать в деревне Нижние Котлы. Сказывали мужики: только что ляхи прошли, кур, какие оставались, всех позабирали, яиц парочки не оставили, окаянные! Скот сто́ящий давно угнали. Огородину всю забрали. А эти перепились – с собой у них вино было – и поскакали дальше – к царю будто, а к какому, кто их знает. Не сказывали.
Наутро, как уходил Михайла, остерегали его: сторожко де иди, не попадись – зарубят!
Ляхов Михайла еще никогда не видал, не знал, какие они бывают. Слыхал только от Ивана Исаича, что они Дмитрия Иваныча не пускали, и думал почему-то, что они высоченные и черные, как цыганы. В Княгинине у них был один мужик такой – черный, кудрявый, косая сажень в плечах – его цыганом прозывали.
А теперь, как шел он с Дурасова, не попадались ни разу ляхи. То, слышно, только что прошли, то будто следом идут, а сами, бог спас, не встречались. «Ну и теперь, – думал он, – авось, бог помилует, ушли далеко, не попадутся. Да и Москва близко, наверно, и Дмитрия Иваныча войско не за горами».
Стадо еще не выгнали, чуть рассвело, солнце не вставало. Идет он дорогой, утро выдалось теплое, тихое, словно летом. Роса на траве, влево-то поле распаханное – пар, а вправо кусты и кочки между ними, сырое, видно, место, трава зеленая-презеленая. Тихо так. И вдруг – точно стон откуда-то, будто человечий голос, на зверя не похож, да и откуда тут зверю быть, лесов нет. Остановился он, слушает, – криком кричит кто-то, заходится, вопит, словно смерть его настигает.
Что такое?
«Нечистый, может?» – подумалось ему. Да сам же себя уговаривает: «Какой там нечистый – день ведь». А все-таки душа не на месте.
Идет дальше, оглядывается во все стороны. Не видать никого, а кричит кто-то, жалобно так. Солнце уж сзади из-за холмов показалось, и сразу закурилась трава, и роса в траве засверкала. Кусты справа расступились. И вдруг Михайла остановился, как вкопанный.
Что за притча?
Отступя от дороги, среди зеленой травы – что это? Человек? Нет, голова в шишаке железном, блестит на солнце, над головой копье торчит, и на нем значок синий с желтым треплется, под головой панцырь тоже блестит, а ниже, впереди, точно будто уши лошадиные торчат из травы. Руки черные, взмахивает он ими и кричит чего-то, хрипло, непонятно и страшно так – за сердце хватает! Увидел Михайлу, тянет руки.
Господи, истинно навождение! Человек, видно! Чего ж с ним? Чего ж не идет-то? Не то прочь бежать, не то к нему кинуться. Господи! Никогда с ним такого не бывало.
Собрался с духом, обернулся к голове и крикнул:
– Эй, ты! Кто ты такой есть? Отзовись!
Голова чего-то завопила истошным голосом. За сердце берет. Закричала, а там забормотала, не по-русски будто. Шипит, цокает. Ни слова не понял Михайла.
Глаза на лоб лезут, ревет, руками машет, точно зовет. Михайла уж хотел было броситься, шагнул, да слышит – земля под ним подается. Он скорей назад отскочил. Оглянулся, а по дороге, следом за ним, из Котлов идет деревенское стадо. И какое стадо! – десятка полтора коровенок тощих, ребра видать, да овец, может, тоже десятка три, не больше, – ни телят, ни ягненочка. Глядеть не на что. А сзади пастух идет, старик, на высокую палку опирается, и подпасков двое, парнишек молодых. Собак и нет вовсе.
Михайла пошел назад, навстречу к старику, поклонился ему и заговорил:
– Дед, а дед, гляди, что это у вас? Там вон. Видишь? Человек, не человек, кричит чего-то, а чего – не понять.
Старик остановился, перенял палку в левую руку, приложил ко лбу заскорузлую черную ладонь, вгляделся, потом махнул рукой и сказал, точно рад даже был:
– Вот, вот! Так с ими со всеми будет! Не доржит их русская земля!
– Да кто ж то? – спросил Михайла.
– Да лях же! – проговорил старик. – Видно, с тех, что вечор у нас останное позабирали. – Старик погрозил кулаком в сторону кричащей головы. – Думают, так им господь и попустит вконец нас извести. Не будет того! Ишь, земля под ими расступаться стала! Тут надо знать места. А они дуро́м валят, их трясина и затягиват. На конях ведь они были. Скачут, сам чорт им не брат! А ноне, гляди, – где он, конь-то? Ухи одни торчат. Так и с им будет, с ляхом! Девки,