Черную кошку можно было встретить буквально повсюду! Однажды вечером она даже сорвала показ фильма. Лиза обычно ходила на эти сеансы: фильмы, хотя зачастую и неинтересные – плохо снятая документалистика, – помогали ей в изучении языка. В тот вечер они с Любой смотрели документальный сюжет о поселении в Эммаусе. Показывали тюремную больницу, в которой добились выдающихся успехов в лечении заключенных строгого режима. Среди интервьюируемых пациентов был один, которого Лиза, как ей казалось, узнала, – приятный молодой человек в очках. Вооруженные стражники сопровождали его по бокам, проводя между зданиями. Показывали, как он играет с детьми в спортивном зале, но даже там вооруженная охрана внимательно за ним наблюдала. Диктор назвал его имя – Кюртен – так, словно зрителям оно было хорошо знакомо; и Лиза действительно думала, что когда-то слышала это имя и, возможно, видела в газетах фотографии этого человека, но не могла вспомнить, когда и где. Она собиралась шепотом обратиться к Любе, как вдруг весь экран заполнился Васькой... Силуэтным изображением Васьки! Зрители оживились и разразились смехом. Каким-то образом кошка проникла в проекторскую, а теперь безмятежно умывала на экране свою мордочку! Зрители захлопали, требуя продолжения, – это было куда занятнее фильма!
А однажды утром появились четверо черно-белых котят, мяукающих и мокрых, тычущихся в Васькины соски. Люба сказала, что это чудо, потому что кошка была кастрирована... Но котята были несомненно всамделишными, и Васька сделалась еще большей героиней, чем прежде. Все дети в лагере по очереди приходили поиграть с самыми последними иммигрантами и всячески подлизывались к Наде, чтобы та позволила им взять кого-нибудь из них к себе домой.
Но величайшим из чудес было то – как, смеясь, говорила Люба, – что у котят должен иметься отец, а откуда он мог здесь взяться?
Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Вот, зима уже прошла, дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей. Голубица моя в ущелий скалы под кровом утеса! покажи мне лице твое, дай мне услышать голос твой; потому что голос твой сладок и лице твое приятно[49].
Эта цитата приводилась в письме, пришедшем от совершенно неожиданного отправителя. Лиза была в поле, когда появился человек с почтой, и, увидев знакомый, но давно забытый почерк, она была вынуждена покинуть длинную цепочку сборщиц винограда и броситься в единственно доступное ей место уединения – в уборную. На нее обрушилось так много эмоций, принадлежавших умершему прошлому, что ей и в самом деле не мешало туда пойти. Живя в Киеве, она часто встречала имя Алексея в газетах и видела его фотографию – он стоял по стойке «смирно» среди одетых в форму людей. Потом она прочла о его аресте и сенсационных признаниях. Она была на седьмом небе оттого, что его не расстреляли, а позволили воссоединиться с диаспорой.
Он писал, что некоторое время провел в заключении в Эммаусе, после чего стал совершенно другим человеком. Жил он теперь на поселении в Бетерских горах. Условия суровые, но они трудятся не покладая рук, чтобы жизнь стала лучше. Увидев в списках имя Лизы, он сразу же понял, что по-прежнему любит ее и хочет, чтобы она приехала и разделила с ним его жизнь.
Люба не хотела, чтобы подруга уезжала, и именно поэтому наперекор себе доказывала ей преимущества переезда к Алексею. Конечно, он не упоминал о женитьбе, но законы новой земли не требовали формальных уз.
Лиза, однако, написала в ответ, что начинать сначала слишком поздно. Она его тоже любит, как и прежде, но если поедет к нему жить, их всегда будет преследовать образ нерожденного ребенка. У них обоих слишком много всего на совести.
Однажды она услышала по радио серебряный голос Веры Беренштейн, и дрожь пробежала у нее по телу. Что было необычно для Веры, она исполняла религиозную песню – положенный на музыку Двадцать третий псалом. Голос ее казался прекраснее, чем когда-либо. Позже, благодаря дружбе с Ричардом Лайонзом, Лиза услышала этот серебристый голос по потрескивавшему телефону. Вера подтвердила, что ее мужа здесь еще нет – пока нет. Она была взволнована и подробно расспрашивала о сыне. Лиза готовила его к встрече с настоящей матерью: часто, как будто невзначай, произносила ее имя, вспоминала о ней.
Для нее это было тяжело, гораздо тяжелее тех работ, которые она начала выполнять в поле. Немало слез пролила она наедине с собой. Трудно было потому, что она ощущала себя матерью Коли, более того – он сам ощущал ее своей матерью, а она тем не менее мостила дорогу, по которой он сможет вернуться к родившей его женщине. Гораздо легче будет отпустить от себя Виктора, как только он здесь окажется. Втайне она была рада тому, что его еще нет, – и в то же время раскаивалась в этой радости. Она его очень любила, но в душе не видела его своим истинным и вечным супругом. Как бы во искупление этого греха, она старалась как можно больше помогать людям.
Она попыталась помочь старику, которого полагала Фрейдом. Ричард позволил ей просмотреть списки тех, кого отправили в поселения. Трудность состояла в том, что она не помнила фамилию дочери Фрейда по мужу. Но, увидев имя Софи Гальберштадт, с маленьким сыном Гейнцем, она уверилась, что это именно те, кого она ищет, и написала фрау Гальберштадт небольшое письмо. Как будто в награду за благое дело, Лиза наткнулась на запись о своей старой петербургской подруге – Людмиле Кедровой. А когда вернулась к себе в комнату, то, по одному из бытующих странных совпадений, нашла на кровати ожидавшее ее письмо от Людмилы. Та писала, что обнаружила ее имя в списках и была рада, что Лиза в безопасности. Ей лечат грудь радием, это больно и тошнотворно. Лизе это показалось странным, она помнила, что грудь Людмиле удалили, пытаясь спасти ей жизнь. Она встревожилась, боясь, не означает ли это, что у нее оказалась зараженной и вторая грудь.
Жарким, безветренным днем Ричард Лайонз подвез ее в армейском джипе к отлогому берегу озера. Мать хотела встретиться с нею где-нибудь в уединенном месте. Он остановил джип в тени пальм и сказал, чтобы она взошла на дюну. На гребне дюны Лиза посмотрела в сторону озера, за которым виднелись холмы Иудеи, и увидела стоявшую на берегу женщину. Лицо ее было повернуто в сторону, как будто все ее внимание было поглощено облаком красной пыли на горизонте, пылавшим у нее над плечом. Ни единая складка на ее платье не шелохнулась. Когда она повернулась к Лизе, та увидела, что слева кожа у нее на лице совершенно омертвела.
Они молча пошли вдоль берега. Обе не знали, что сказать. Наконец Лиза нарушила молчание, сказав, что сожалеет об ожогах на лице матери.
– Да, но я их заслужила; кроме того, здесь очень хорошо лечат.
Дочь узнала этот голос, которого не слышала полвека, и грудь ее затрепетала.
Женщина напряженно всматривалась в лицо Лизы, начиная узнавать черты своего ребенка. Заметив распятие у нее на груди, она сказала:
– Это мое, так ведь? Я рада, что ты его сохранила.
Их по-прежнему одолевали смущение и неловкость.