— Мой добрый Артур.
Гансу очень хотелось сразу же распрощаться, но в соседней комнате служанка уже готовила крюшон. Господину Фолькману хозяйка дома разрешила удалиться, Гансу же пришлось остаться, пришлось пить крюшон. Прежде чем уйти, господин Фолькман проронил еще две-три фразы о Гарри Бюсгене, потому что Анна рассказала о попытке Ганса поступить к нему на работу. О, Бюсген — и господин Фолькман изобразил свою безгубую усмешку, — у Бюсгена многому можно поучиться, он маленький монарх, Наполеон иллюстрированных журналов, запах его духов, правда, ощущаешь, даже увидев его фотографию, но поучиться у него есть чему: искусством добиваться успеха он владеет как никто другой.
— Он истинный король Филиппсбурга, — сказал господин Фолькман.
Ганс унес с собой в город эти слова, когда получил наконец возможность уйти. Время близилось к полуночи, улицы были пустынны, он покачивался, ему, вообще-то говоря, хотелось петь или танцевать, ведь он слишком много выпил. Если он сейчас вернется на Траубергштрассе в тесную комнатенку, то, пожалуй, насажает себе синяков в этой узкой кишке, набитой остроугольной мебелью, ему нужно много места, большие комнаты, человеческие голоса, лучше всего, если вокруг оказались бы женщины, сестрицы госпожи Фолькман, помоложе да поглупее и чтоб не так о себе мнили. Она весь вечер сумасбродничала, а вырез ее блузки был еще глубже, чем вырез утреннего пуловера, но ведь тут была еще Анна! К тому же госпожа Фолькман — дама, бессмысленно и думать об этом, но она подавала ему бокал за бокалом, заставляла танцевать с Анной, заводила опасные разговоры, создала полумрак в комнате, интерпретировала свои картины, села к роялю, играла Листа и Рахманинова, да так, что Ганс вовсе потерял голову, ему уже море было по колено, но тут Анна резко поднялась и попросила мать прекратить игру, она едва не кричала и чуть не плакала и, выпалив «спокойной ночи», выскочила из комнаты. Он поцеловал хозяйке дома руку, вместе с ней, словно был ее давнишним сообщником, поулыбался вслед убежавшей Анне и ушел. Ночной воздух был безучастно прохладен, соседние виллы дремали в садах, и Ганс рад был, когда добрался до города, очутился в квартале, где еще кипела жизнь, где удовольствие срываешь нетерпеливо и наспех, точно урожай в поле, над которым нависла градовая туча: угроза наступающего дня загоняет людей в увеселительные заведения, день начинается здесь еще с ночи, хотя лучше бы он никогда, никогда больше не начинался, а потому — даешь музыку, громкую, быструю, ослепительно яркие многоцветные огни и вино, чтобы защититься от наступающего, от нового дня… А в четыре часа все погасло, в четыре часа девицы убрали руки, стянули с себя раскрашенно-праздничные личины, опустили уголки губ, так что следа не осталось от улыбок, перед посетителями выросли официанты, выписывая в крошечных блокнотиках свои приговоры и вручая их листок за листком боязливо вскидывающему глаза гостю, и капелла как-то враз застыла, инструменты мгновенно испустили дух, и их тотчас — а они и не сопротивлялись — похоронили в потрепанных футлярах…
На улице Ганс подождал минуту-другую, но никого из выходящих не узнал. Сверкающие мундиры службы удовольствия, и плечи, и ноги, и неземные лица — их в мгновение ока поглотил удар часов, и теперь все они, без различия званий, в обычной одежде разбегались по домам. По каким же, интересно знать, домам и как они будут там спать? Полицейский час, подумал Ганс, зябко поежившись, и с трудом, словно ноги его налились свинцом, зашагал, превозмогая боль, в восточную часть города, на Траубергштрассе, 22. Над ним раскинулось небо. Розово-серое. Будто нечистое белье. Надо думать, вот-вот хлынет дождь.
Когда же Гансу стали попадаться трамваи, он выпрямился и сделал вид, что куда-то спешит по делу: он устыдился, увидев, что вагоны полны людей с тоненькими портфельчиками. Они сидели друг против друга, стояли друг рядом с другом, застывшие куклы, которых запихнули в вагоны и которые теперь на ходу лишь слегка покачивались. На измученных лицах отражались усилия вновь погрузиться в ночные сны, досмотреть которые людям этим было не дано, да теперь и не удастся. Кондуктор бесцеремонно проталкивался сквозь толпу пассажиров, напоминая, что уже наступил день. Ганс смотрел на него с восхищением.
Едва ли не на цыпочках подходил он по Траубергштрассе к жалкому домику Ферберов и вздрогнул, когда входная дверь — он как раз шагнул в низенькую калитку палисадника, и ему оставалось еще два метра до лестницы — открылась и из дому вышел тот, кому его позавчера вечером представили, господин Фербер в круглых никелированных очках, с искусственной челюстью, впалыми щеками и глубоко запавшими глазами, направленными в эту минуту на Ганса. Ганс хотел было что-то сказать, да не знал что, больше всего ему хотелось убежать сейчас обратно на улицу, навсегда бросить свою комнату и вещи, но нет, даже убежать он был не в силах, взгляды господина Фербера пригвоздили его к каменным плитам палисадника, а теперь он и сам к нему подошел.
— Доброе утро, господин Бойман, — сказал он.
Ганс вытащил, чтобы что-нибудь только сделать, ключ от входной двери, который госпожа Фербер передала ему, многозначительно подмигнув, но сейчас он вовсе не ссылался на ее подмигивание, хотя именно подобную ситуацию имела в виду госпожа Фербер.
— Доброе утро, — повторил господин Фербер и быстро прошагал дальше.
— Доброе утро, господин Фербер, — ответил Ганс с опозданием и вошел в дом.
2
Взлетая в лифте на четырнадцатый этаж высотного дома, в редакцию «Вельтшау», Бойман раздумывал, что бы это побудило всемогущего главного редактора перенести свою резиденцию на этакую высоту. Бюсген был, как он слышал, очень маленького роста.
Обе машинисточки, как и в первый раз, подняли навстречу ему свои головки. И хотя над Филиппсбургом все еще висел сверкающий шелковый полог жары, им она, видимо, не повредила. Блузки их были столь невесомыми и в то же время столь рискованного покроя, что Ганс опасался, как бы они при малейшем движении девушек не соскользнули с их плеч.
Бюсген сейчас в отъезде. Поэтому им и печатать нечего. Но может быть, он хочет поговорить с фрейлейн Биркер, секретаршей главного, может быть, он договорится с ней о дне приема или, на худой конец, просто еще раз запишется на прием? Быстро и четко то из одного, то из другого ротика выпархивали предложения. Сейчас затишье, мертвый сезон, и если ему не удастся поговорить с Бюсгеном сейчас, то через месяц будет поздно. Может быть, он зайдет к другому редактору? А то ведь он понапрасну поднялся на такую высоту.
Ганс учился различать обеих девушек. Правда, обе они смахивали на киноактрис, но у одной лицо было чуть шире, а волосы посветлее; Бог мой, вот это девушки, подумал он, но они, конечно же, принадлежат великому главному редактору. Та, что с широким лицом, звалась Марга, это он уже усвоил, ее блузка была ярко-красной, кожа более чем белой (как же она уберегается от этого невыносимого солнца?), а ногти — цвета блузки; теперь обе девицы смотрели на него, ему нужно было отвечать, конечно же, вот они уже улыбаются, широкий рот Марги растягивается все шире, кажется, до бесконечности, ну да, так вот, он просто хотел зайти, чтобы о нем не забыли, теперь у него в Филиппсбурге есть адрес, да, собственная комната, жара ужасная, в такую жару он стесняется подать кому-нибудь руку, хотя именно сегодня создается такое впечатление, что каждый второй вот-вот упадет в обморок и его нужно поддержать, но у барышень наверняка дел по горло, он не будет их дольше отвлекать.