I. ЗНАКОМСТВА
1
В переполненном лифте люди стараются не смотреть друг на друга. И Ганс Бойман тотчас смекнул, что таращиться на посторонних, когда стоишь впритирку, не следует. Он заметил, что каждая пара глаз выбрала себе точку, в которую и уставилась: на цифру, указывающую, сколько человек поднимает лифт; на строку из правил эксплуатации; на шею соседа, так близко маячащую перед глазами, что орнамент морщин и пор воспроизведешь по памяти много часов спустя; на подстриженный затылок и кусочек воротника в придачу или на ухо, по прерывистому розовато-красному серпантину которого постепенно добираешься до маленького темного отверстия, чтобы в нем провести остаток пути. Бойману вспомнились аквариумы в отелях и рыбы в них, что неподвижным взором упираются в стеклянные стенки или в плавник товарища по несчастью, который — уж это точно — более не шевельнется.
Люди, ехавшие с Бойманом в лифте, могли быть и подписчиками, и агентами по сбору объявлений, журналистами, фотографами или одержимыми жалобщиками — все они желали попасть либо в редакцию вечерней газеты «Абендблат» в нижних этажах, либо в редакцию «Филиппсбургер тагблат» на этажах четвертом — восьмом, либо на самый верх, на шесть верхних этажей, где, как объявил лифтер, расположена редакция журнала «Вельтшау», международного обозрения, где на самом верхнем, на четырнадцатом этаже находится кабинет главного редактора «Вельтшау» Гарри Бюсгена. Бойман, выйдя из лифта, на мгновение остановился, чтобы перевести дух; он потер под ложечкой, где томительно сосало, выждал, пока утихнет зуд на спине и лице, напавший на него при виде гигантской башни из стали и стекла, по позвоночнику которой он в мгновение ока взлетел в лифте наверх, без малейшего усилия, беззвучно, так легко, как взлетает ртутный столбик в термометре, когда у человека внезапно поднимается температура.
В приемной господина Бюсгена две девицы, будто играючи, стучали на пишущих машинках. Их руки словно парили в воздухе, а кисти ниспадали с них, подобно невесомым цветкам, а с них еще более невесомыми лепестками ниспадали пальцы, пляшущие по клавишам машинок. Два лица одновременно обернулись к нему и улыбнулись одинаковой улыбкой. Одна из девиц задала ему вопрос и, выслушав ответ, указала на дверь, ведущую из приемной в другую приемную, где сидела только одна секретарша, постарше, мелкокостная, желтолицая, черноволосая, с большими, чуть раскосыми глазами, подняв которые навстречу Бойману она спросила, что он желает и договаривался ли он о приеме. Бойман протянул ей письмо, написанное его профессором главному редактору «Вельтшау». Она нажала кнопку и сказала куда-то в пустоту, что в приемной находится некий господин Бойман, рекомендованный профессором Бове из Института журналистики при университете. Пусть господин Бойман, ответил громкоговоритель, оставит свой филиппсбургский адрес, ему дадут знать, сейчас его, к сожалению, принять не могут.
Бойман сказал, что филиппсбургский адрес ему еще нужно подыскать. Но, боясь оплошать, он все-таки оставил в приемной главного редактора адрес Анны Фолькман. Своей бывшей однокашницы, живущей в Филиппсбурге. Она не закончила курса. И теперь, по всей вероятности, жила у родителей. Бойман рано или поздно все равно зашел бы к ней, поглядеть, что из нее стало.
Был уже почти полдень и город потерял свой утренний облик, когда Бойман сквозь стеклянные шлюзы высотного здания вышел на улицу, вернее, ступил на тротуар, ибо улица смахивала теперь на чокнутую жестяную змею, что с бешеной скоростью скользила мимо прохожих, сверкая тысячью вздувшихся колец, разгоняя во все стороны накаленный воздух и клубами швыряя его в лица прохожих. Горячие волны ядовитой смеси паров асфальта, резины и бензина, а также пыли смыкались над прохожими, бегущими, склонив головы, каждый в своем направлении, чтобы как можно скорей выбраться из пышущего жаром ущелья Главной улицы. Бойман скоро оставил попытки уберечься от нечистого воздуха, уберечься от соприкосновений с другими прохожими, рубашка его пропотела еще по дороге к высотному зданию, руки стали совсем липкими, а легкие привыкли к воздуху, которым приходилось здесь дышать; наверно, воздуха в такой день хватало лишь до девяти часов утра, а потом, собственно говоря, должна была наступить ночь, движение должно было прекратиться, улицы — опустеть, и тогда воздух мог бы обновиться. Бойман, глядя на катящие мимо него с пронзительным визгом трамваи — спинные плавники жестяного чудовища, — подумал: хуже всего, наверно, людям в этих раскаленных коробках, они видят, как обливаются потом соседи, тянут руки к поручням и, куда ни двинутся, тут же тычутся носом в разверстую подмышку.
Бойман заметил, что свернул в боковую улицу. Он, значит, все-таки не выдержал. Новая улица поднималась круто вверх. Добравшись до кафе с садиком, Бойман решил отдохнуть. Жарко было даже здесь. Посетители обмякли на стульях, точно воздушные шары, спустившие часть газа. Кельнерши, тяжело и громко дыша, будто прилипли к стволам каштанов и не отрывали недвижных, осевших на нижнее веко глаз от гальки на дорожках. Бойман долго не осмеливался подозвать кельнершу, боясь, как бы у девушки, к которой он обратится, глаза вовсе не вывалились из орбит, как бы не покинули ее последние силы и она не скользнула на горячую гальку, оставляя на коре влажный след. Да он и не затем пришел, чтобы разыгрывать из себя посетителя; он увидел сад, каштаны, стулья, вошел тихонько, и его едва ли заметили. Когда он проходил по дорожке, посетители, то один, то другой, провожая его взглядом, тяжело приоткрывали глаза, как выброшенная на песок рыба, у которой даже сил нет уяснить себе, что подобное положение добром не кончится.
Наконец Бойман все-таки обратился к одной из распятых жарищей девиц, хотя весьма осторожно и в известной степени как бы нечаянно. Кельнерша, оторвавшись от ствола, пошатнулась, но Бойман успел подхватить ее, прежде чем она рухнула наземь. Он сейчас осторожно буравил соломинкой шарик мороженого, чтобы через него высосать из стакана кофе. Теперь он оказался даже в состоянии насладиться своей усталостью. Такой жаркий день, понял он, плавит многие преграды. Как во время катастрофы, подумал Бойман, люди невольно сближаются, страдая от одного и того же бедствия. Жара, к счастью, не сопровождается грустными обстоятельствами, обычными при настоящей катастрофе, но связи людей все-таки становятся теснее. Он видел это по глазам кельнерши. Он мог бы ее поцеловать, и она, наверно, не дала бы ему отпора. Прочие же посетители самое большее — улыбнулись бы. Разве они не распахнули воротнички так широко, что уголки их вяло обвисли, словно крылья подстреленных чаек? И если у женщины разъезжалась блузка, она вовсе не торопилась наводить порядок.
Бойман решил использовать такой день. Это был самый подходящий день, чтобы обосноваться в Филиппсбурге. День, как никакой другой, благоприятный, казалось, для того, чтобы обзавестись знакомствами. Но так только казалось. Никто не просил его о помощи. Никто, сколько ни поглядывал он на окружающих, не предлагал ему перейти на «ты», никто не восхвалял тени, которой они вместе наслаждались; Бойман оставался одиноким, несмотря на жару, державшую весь город в своих зубах. Расстояния между людьми не сокращались. Да и к кому мог бы он приблизиться? Его представления о лучшем устройстве мира были слишком конкретно привязаны к его более чем скромным личным потребностям, для удовлетворения которых сам он мало что в силах был сделать. В некотором смысле ради него-то и должен был измениться весь мир. Но что он мог сделать ради всего мира, он и сам еще не знал. Что и говорить, жаркий день. Игра ума, и ничего более. Какая-то особенно подходящая к температуре воздуха грусть. Был бы на улице звенящий мороз, так он, Бойман, быть может, захотел обратить все человечество в танцевальное общество или изобрести такое платье, в котором вполне свободно разместилось бы множество людей. Ешь свое мороженое, Ганс Бойман, и отправляйся искать себе комнату, в которой мог бы остаться. Ибо в этом городе он хотел бы на первых порах остаться. В конце-то концов, всегда больше оснований где-то остаться, чем откуда-то уехать.