к зарплате, выпить пол-литра в компании, поухаживать за чертежницей и потребовать данную в долг пятерку. Начальник отдела Кашин, обстоятельный и ясный, как большинство ограниченных людей, просил секретаршу Нину Иванну:
— Позовите ко мне блаженного.
Боявшийся больше всего в жизни шуток и начальства, с дядей Сашей он смело острил.
Нина Иванна, у которой скелет плотно увяз в упитанных формах, а сами формы выгодно просвечивали сквозь легкие ткани и косметику, была женщиной тактичной. Поэтому она открывала дверь и с улыбкой, удивительно синтетической улыбкой, скомпонованной из женского целомудрия и ухмылки Кашина, официальным голосом кричала:
— Святой человек, к шефу!
Дядя Саша был молчалив. Но иногда перегибался ко мне через стол и тихонько ронял фразу, которая как-то застревала во мне, как глубокая заноза:
— Вам не кажется, что у нас очень легко быть святым: не пей, выполняй норму и живи с семьей? А?
И, не дождавшись ответа, утыкался в бумагу. Да я и не мог бы сразу ответить.
Сначала и я считал дядю Сашу не очень далеким человеком и как-то ему польстил:
— А вас в отделе любят.
Он усмехнулся и полез ко мне через стол:
— Вы заметили, что любят детей, больных, убогих, животных? А почему?
Я не знал — почему. Дядя Саша вздохнул:
— Они любят меня потому, что считают глупым. Если только любят.
Последнее время он уставал. Из дому приходил с красными глазами, пожелтел и все чаще вздыхал.
— Вам не кажется, — сказал он однажды, — что взрослые дети эксплуатируют родителей и это одна из самых страшных эксплуатаций?
— Не замечал. Лично я не эксплуатирую.
— А кто у вас сидит с ребенком?
— Моя мама.
— А кто обед готовит?
— Мама, — тихо ответил я.
— И стирает, моет, шьет, убирает мама, — добавил дядя Саша и печально улыбнулся.
Я редко встречал человека, который бы так мало говорил, но каждая фраза которого ставила бы проблему. Он кипел, но кипел тихо. Так кипит иногда чайник, но не видно пара и не слышно шума.
Дядя Саша всю жизнь собирался в кино. Но ему все было некогда, некогда, а потом он умер.
Я не плакал, но во мне что-то оборвалось, и оборвалось надолго. Я чувствовал, что теперь буду немного иным. Каждая смерть должна что-то давать людям, потому что она слишком много берет.
Отдел траурно притих. Сначала все шептались по углам. Затем стала проявляться организационная деятельность.
— Сколько вы жертвуете на дядю Сашу? — подошла ко мне Нина Иванна.
Я не сразу понял и поэтому растерялся. Сейчас бы я много дал, чтобы освободить его от непосильных нош.
— Все дают по рублю. Святой наш...
Она хотела заплакать, но слеза не появлялась. Нина Иванна страшно покраснела, пытаясь ее выдавить, потому что подошел Кашин — в горе он хотел быть с народом. Я скорее дал рубль убитой горем Нине Иванне.
— Возьмем дяде Саше оркестр, — сообщил Кашин.
— Не надо — он был не громкий, — возразил я.
— Дядя Саша должен умереть красиво, — сказала Нина Иванна, так ничего и не выдавив.
— Он не гладиатор.
— Наш человек, — строго посмотрел на меня Кашин, — выше любого гладиатора, и он имеет право на красивую смерть.
— Лучше позаботились бы о его красивой жизни,— буркнул я.
— Вы не бурчите, — сказал Кашин, — а лучше подготовьте надгробную речь, как сидевший с ним рядом. Он был хороший работник, и мы должны похороны превратить в воспитательное мероприятие.
— На это мероприятие я не пойду.
В кабинете все обернулись. Юная чертежница Клава смотрела на меня ясным, как дистиллированная вода, взглядом. Смерть дяди Саши была ей понятнее, чем мой отказ.
— Не пойдете на похороны сотрудника? — переспросила Нина Иванна. Неподдельное удивление засветилось в ее глазах, в которых никогда ничего не светилось.
— Не пойду, — упрямо подтвердил я.
— Вы бессердечный человек, и коллектив вас осудит.
В этом я не сомневался, ибо мой коллектив такой возможности не упустит.
Два дня отдел жил напряженной жизнью, как перед Восьмым марта. Заказывался оркестр, писались речи, составлялись какие-то списки, закупалась водка и подыскивалось помещение для поминок. Клава надела новое платье. Нина Иванна похорошела.
В день похорон я сидел один в кабинете и смотрел на дяди Сашины нарукавники, а в этот момент коллектив засыпал его землей. Если бы коллектив при жизни дяди Саши уделил ему десятую часть своей похоронной энергии, то не было бы и похорон. Ну а что я-то делал?
На следующий день на работу пришли только женщины — у мужчин болели головы. Мимоходом промелькнул Кашин — серый и мятый. Женщины собрались в кружок и обсуждали поминки. Я узнал, что на каждого пришлось по литру, что Кашин ухаживал за Ниной Иванной, что Клаву поцеловал плановик Федя, что счетовод двинул бухгалтера по морде, и что как был бы рад дядя Саша, увидев свои собственные поминки.
После работы я поехал на кладбище. Слава богу, могилу сделали скромной.
— Пока такая, — сказал кладбищенский рабочий,— потом обещали гранитный монумент с изречением.
Я остался один. Тишина, кладбищенская тишина сразу обволокла меня, словно давая понять, что я остановился перед другим миром — непонятным и страшным. И обидно, что человек, самое высокоорганизованное существо природы, сразу превращается в ничто. Хотя бы деревом оставался на земле, хотя бы мог пить землю, воздух и солнце.
Я достал бутылку вина, сел на траву и налил стакан:
— Дядя Саша, пью за то, чтобы, назло атеистам, был тот свет, где уж наверняка тебе дадут отдохнуть.
Теплый вечер лег на кладбище, а я все сидел на траве и смотрел на крашеный столбик. Я не плакал, когда умер дядя Саша, но на кладбище-то можно мужчине заплакать...
Домой я вернулся поздно. Сын уже спал, сунув под подушку саблю и пистолет. Мама штопала носки. Она встала и пошла было на кухню подогреть мне ужин, но вдруг остановилась и тихо спросила:
— Что с тобой?
— А что?
— Ты сегодня... не такой...
Я подошел и поцеловал ее, чего не делал давно, очень давно...
Каждая смерть должна что-то давать людям, потому что она слишком много берет.
Жить быстрее