и тогда, случайно и закономерно, явлюсь я, и снова будет весело и больно, высоко и жутко, легко и тяжело…
И снова твой пот, твои губы, и снова страсть, и наслаждение, и боль. Это вырвавшееся «ты» после поцелуя в кафе лишь на миг зазвучало как раньше, а пока твое «ты» холоднее, чем «вы».
Но зачем приближать прошлое и торопить будущее? Останемся в отчаянно очевидном настоящем. Ведь оно оказалось хуже, чем я думал, начиная писать это письмо.
Бесконеч… Бесконеч… Забыл, как это пишется?
А потом наступило то, что в мещанской драме назвали бы счастливым финалом, а в нашей истории может именоваться только катастрофой. Как говорили древние греки: прошлое не могут изменить даже боги. Вот что добавил бы я: прошлое — единственное, чего не могут отнять даже боги.
Но один час моего прошлого я попросил бы уничтожить. Погрузить в то самое, Богом забытое, озеро. Ведь случилось непоправимое: ваш приход, желание все вернуть, и глаза, в которых печаль смешалась со слезами. И все настойчивей звучал мотив — вернись, все слова и жесты звали меня.
Вы пожелали прекратить наше приключение — зачем? Ведь мы давно попали в ситуацию, которая не может закончиться мирной жизнью. Вы открыли, что исток вашего равнодушия — неугасающий интерес, а холод — следствие неостывающей страсти. Нет, не страсти — это ушло. Но того чувства близости, которое не исчезает даже во сне, а это покрепче, чем страсть. Но противоречия, которые вы продемонстрировали, мне неприятны: ведь они банальны. Более того, от них веет расчетом.
Итак, все встало на свои места. Приключение завершилось. Как сказал один из героев Кундеры: теперь ваши ботинки пойдут по свету немного грустнее. Одна из линий жизни, очаровательно рассыпанная на отдельные мгновения, собралась в историю, простенькую, как песенка об угасшей любви.
А раз ваше возвращение положило конец нашей истории, то пора закончиться и моему длинному, многословному письму. Теперь мои слова больше не принадлежат вам.
Эти были последними.
* * *
Властью, данной мне грантодателем, я вымарываю дискуссию, случившуюся после прочтения письма Натана. Скрою я и причины, побудившие меня это сделать: ведь тогда мне придется обнажить мои мотивы.
Лучше расскажу о том, что произошло ночью.
Разноцветные медвежата
Я проснулся от странного шума — словно стая мышей захватила первый этаж и хозяйничает, и грызет, и прорывает норы…
Я устремился на первый этаж в ночной рубахе (да, у меня есть любимая ночнушка, и я без стеснения заявляю, что на ней изображены разноцветные медвежата).
На первом этаже я замер. Показалось мне, что остолбенели и медвежата.
Астрофизик, обернутый в простыню, попирал ногами стол. Он поставил перед собой чучело енота и с упоением декламировал цитаты из текстов Натана, которые были уничтожены. (То ли они опережали время, то ли безнадежно устарели — тут наши мнения разошлись — но мы единодушно сочли эти тексты вопиюще неуместными).
Астрофизик, подобный римскому сенатору, увещевал чучело енота:
— Вот что скажет новый московский царь, приход которого я предчувствую. Вот что он возвестит, когда осознает, для каких целей была создана Господом Россия, столько горя принесшая миру: «Я учреждаю первое в мире христианское государство», — обращался астрофизик к чучелу, торжественно воздвигнув на свою голову корону из подушки. — «План мой прост и ясен, как Его заповеди. Я упраздню армию, я открою границы, я уничтожу суды. Только эти мои приказы будут охраняться насилием. Во всем остальном мы станем следовать тому, что говорил Он».
Тугрик внимательно слушал ученого.
— «Я стану руководствоваться в политике любовью, которая не допускает исключений: любовь к иноверцам и инородцам, любовь к тем, кто в помрачении считает себя твоим врагом». Какая еще политика имеет смысл? Все остальное — продолжение абсурда и отчаяния, в котором люди живут тысячелетия. Вы скажете мне — это безумие? А все ваше мироустройство, ощетинившиеся друг против друга страны и народы — не безумие? Все, что вы с таким энтузиазмом защищаете — не безумие? Все, что вы готовите для других государств и народов — не сумасшествие? Никто никогда даже не пытался применить к устройству государства то, о чем говорит христианский Бог, которому каждый день молятся миллиарды. Или его заповеди — это шутка, которую все повторяют уже третье тысячелетие?
— Ничего себе, шуточки, — тихо отозвался я, пытаясь прервать пугающе вдохновенную речь ученого. Он обернулся, бесстрастно зарегистрировал мое присутствие, и продолжил, обращаясь теперь и ко мне, и к еноту:
— Я вижу улыбки скептиков, я слышу усмешки реалистов. Но путь, которым нас ведут реалисты — катастрофичен. Мы — все вместе — погибаем в пожаре, который длится тысячелетия. Кто же бросает дрова в это вечное пламя? Умники, скептики и реалисты! Так не разумней ли стать идеалистами? Пока не поздно? Вот моя мечта. Что в ней такого несбыточного?
Повисла пауза. Енот стоял на задних лапках, чуть наклонив голову влево (хотя, как мне казалось, в начале речи астрофизика она была отклонена вправо).
— Преображение мира начнется с России! — возгласил сенатор, и енот (я готов поклясться!) приоткрыл ротик. — Звезда воссияет с Востока! И простятся все наши преступления, и смоется пролитая нами кровь. Мир или разоружится, или погибнет, и первыми руку любви протянем мы! Нам поначалу не поверят, нас осмеют и отвергнут! Но мы сделаем все, чтобы мир простил сотворенные нами кошмары!
Я подошел к раковине; вода заструилась в стакан, который я поднес сенатору. Тот благодарно выпил, и огляделся вокруг изумленным взглядом. Он постепенно освобождался от впечатления, произведенного собственным выступлением.
— Я лунатик, — заявил он кротко, нащупывая ногой стул и покидая место выступления, — Я завтра уже все забуду, — пообещал он, не глядя в глаза ни мне, ни еноту, — И вы, пожалуйста, забудьте…
Неумело изображая лунатика, он косолапо прошествовал в свою спальню.