не мешало чувствовать себя облаченным земной властью, сохранялось в нем неизменно и казалось естественно, придя из глубины веков от прародителей его племени, ощутивших себя избранными Богом. Что же теперь во мне поменялось? Отчего?.. Нет, он не спрашивал, хранил это в себе, в той зеркальной глади, которою стал. Холодна гладь, не обогрета ничьим дыханием, точно бы сделалась Знаком, предвещающим нечто. Странно, он не задумывался: добро ли, зло ли? Для него это не имело значения. В какой-то момент он понял, что гладь есть часть небесной пространственности, а она вечна и не соприкасаема с земной жизнью. Для нее безразлично, что станется с людьми, попытавшимися отыскать меру своего существования в далекой Хазарии. Да, ей это безразлично. А ему, сиятельному, нет?.. Какое-то время он думал об этом, но так ни к чему и не пришел, вздохнул:
— Мысль человека бесконечна. Но можно ли то же сказать о народе? Наверное, нет. Самый могущественный народ не бессмертен. Однажды придя на землю, он, прожив отпущенный ему срок, уйдет в нее.
Раньше Песах и мысли не допускал о возможности проигрыша в битве с каганом Руси. Но теперь… А если вдруг случится непоправимое? Что тогда? Падет царство иудеев, и они уже в который раз раскидаются по разным землям? А может, и вовсе погибнут? Но он тут же сказал себе: нет, не погибнут, еще не вышел срок избранному Богом народу, и возможно, никогда не выйдет. Он несет в себе эту избранность как знак, отпущенный свыше, и не в земных распрях решается, жить ему далее или исчезнуть? Умирает трава, засыхают реки, опадают горы, провисая над пропастью, да и сама пропасть бессильна перед временем, вдруг да и оборотится в холодную, безжизенную равнинность, где не взрастет и малое деревце, если даже пало на землю благим семенем. Всему свой срок, но только не тому, что отпущено всесильной волей небесного Владыки. Иль не про это свойство, нашедшее воплощение в духе избранного народа, говорится в священных книгах?
Песах поднял голову, сказал спокойно:
— Воистину так. Если даже погибнет мое царство, мечта о нем не перестанет жить в сердцах иудеев.
Он, прежде не умевший отделять себя от других, как если бы они все, верующие в истинного Бога, вблизи ли него пребывающие иль в отдалении, не подвластные его воле, являлись частью его самого, вдруг нечаянно обрел такой дар. Совершаемое в нем, пусть даже подталкиваемо с небесных вершин, а про них он знал, что они сотворены сердцем его, уже как бы не принадлежало ему. Он увидел себя в пространстве времени и поразился той малости, что открылась ему. Но то и успокоило, что малость не теснилась подле других, сходных с нею, была единственно возможна и имела цвет удивительный, сходный с небесным. «Значит, так, — подумал он. — Я живу сам по себе, и все они живут сами по себе, и всяк, имеющий душу, да оборотится к сиятельному небу, чтобы обрести в нем изначально даденное его существу. Ну и как, хорошо это или плохо? — Он скривил губы. — Невесть какие вопросы приходят, как если бы ими определялся смысл бытия. Да кто сказал, что это возможно? Из века в век мудрецы ищут Истину, а разве скажешь, что кто-то нашел ее?» И в прежние леты у него вызывали неприязнь те, кто направил себя на поиск Истины, как если бы она была что-то осязаемое.
Песах, следуя традициям, по ним жило его племя, ценил лишь то, что касалось реалий быта, и могло повлиять на него в ту или иную сторону. И ни разу сомнения не потревожили его. И теперь они, коль скоро и коснулись чего-то в душе, то лишь с самого края, не страгивая в нем. Другое дело, что общинность, которою гордилось его племя, вдруг показалась ему не такой уж надежной. А и впрямь: если он сам за себя и много меньший его тоже сам за себя, то кто же тогда за всех? Хаберы? О, нет, уж он-то знает, как извилист их ум. А может, Бог? Если бы так! Только он не привык полагаться на Него. «Это рабу пристало верить в небесную жизнь, но не мне, не подобным мне, осознавшим свое назначение на земле не вчера и не сегодня, тысячи лет назад, когда воссияла звезда небесного Иерусалима. Иль не тогда было дано людям моего племени: вы избраны Богом, и потому богоподобны, и все, кто посмеет усомниться в этом, примет смерть лютую. Так записано в скрижалях Времени. А это значит, не в царстве Хазарском дело, оно может погибнуть, а может через малое ли, великое ли время возродиться в другом месте и сделаться еще более могущественным».
Песах подумал об этом с облегчением, тогда же он подумал о царской казне, сокрытой в пещерах. Про нее известно малому числу избранных. При надобности они могут воспользоваться ею. Война есть война, и он, как ни печально, тоже смертен. Впрочем, смертен ли дух его, обретший никому не подчиняемую силу? Пожалуй, нет. Неважно, где потом будет пребывать дух: в райских ли кущах, а в них Песах не очень-то верил, считая сказкой, сочиненной для слабых, иль, освободившись от тела, станет витать над землей, следуя как тень за кем-то из иудеев, осознавшим себя поднявшимся над людьми, пребывающими в душевной и телесной слабости. Он всегда поможет такому человеку, проведет его великими путями Судьбы.
В шатер вошел везирь, низко склонил голову перед повелителем Хазарии, слегка удивленный отчетливо зримой тенью, легшей на лицо Песаха, сказал осторожно:
— Те, двое, прибегшие из Булгара, ждут твоего решения.
— Они не достойны жить среди людей. Разве не так?
— Так, царственный. Они находились возле своего бека Махмуда и должны были умереть вместе с ним, но предпочли жить. Я пойду распоряжусь?
— Да, конечно.
Ахмад покинул шатер так же бесшумно, как и вошел в него. Он испытывал странное чувство, точно бы разглядел в правителе нечто такое, о чем и не догадывался, и это, увиденное внутренним зрением, не обрадовало, помнилось придавившем сущее в мэлэхе. «Видать, пустил он в свое сердце джентернаков-оборотней, те и мучают его, лишают покоя. А ведь все идет как надо. Иль устоять малому числом войску росского кагана против воинов Пророка? Небось легко побьем россов. Нет, не это беспокоит правителя, что-то другое… Как если бы он утратил опору в жизни». Уж не раз Ахмад замечал: исчезла страстность, с которой мэлэх решал царственные дела. И в глазах нет прежнего блеска. «Худо это.