Большой остров. А там…
— Сколько же ратников у Святослава? — негромко спросил Песах, обращаясь к везирю и Бикчиру-баши, когда они возвращались и уже виден стал золоченый шатер правителя Хазарии, поднятый на южной стороне Острова на невысоком каменном выступе, где и трава не росла, обжигаемая горячим солнцем.
Никто не ответил ему, и не потому, что не услышал, а потому, что и Ахмад, и атабек прониклись душевным состоянием правителя Хазарии и посчитали невозможным потревожить тихое, ни к чему не влекущее состояние покоя, которое приходит к военачальнику лишь в те мгновения, когда он может сказать о себе: я сделал все, что мог, и даже больше, чем мог…
— Тысяч пятьдесят, я думаю, — все так же негромко, точно бы прислушиваясь к звучанию собственного голоса, сказал Песах. — Впрочем, про это доносили и доглядчики Свенельда. — Со вниманием посмотрел на везиря. — А у нас? Тысяч семьдесят? Да еще в Итиле тысяч двадцать. Так?
Везирь кивнул. Но вдруг тень пробежала по его худому, бледно-синему, как бы даже бескровному лицу, и он сказал про то, о чем хотел бы умолчать, но подумал, что про это все равно узнается, а коль скоро узнается позже, то и могут обвинить его в сокрытии правды, и тогда уж точно ему не миновать черной сабли палача.
— Нет, мой повелитель, — дрогнувшим голосом сказал Ахмад. — Теперь уже не двадцать — десять тысяч. Россы Свенельда поутру ушли из Итиля. Но не к кагану Руси — в море…
Песах как будто не услышал, и мускул не дрогнул в холодном лице его, и даже пуще, в какой-то момент Ахмаду, с робостью наблюдавшему за правителем, почудилось, что тот не только не расстроен, но даже доволен, что россы, в свое время правитель зазвал их в Хазарию для борьбы с ясами и касогами, ушли. Песах и в самом деле испытал едва ли не облегчение: не хотел бы он иметь у себя за спиной россов, пусть даже и поклявшихся ему в верности, и уже давно подумывал о том, как расправиться с ними, да все откладывал, полагая, что еще не время… Ну, а теперь-то что же мешает поступить так, как он считает нужным? Странно, что он почувствовал это именно в тот момент, когда россы опускали в воду лодьи. А впрочем, почему же странно? Не есть ли человек — камушек, вброшенный в пространство реки, не равен ли он тем, что оказались возле него, такие же слабые и безвольные, не способные выгрести на волну, чтобы увидеть безмерность мира? Так они и пребудут один подле другого многие леты, пока вода не обратит их в пыль, да не в ту, что проносится над караванными тропами и нередко сулит надежду страждущему, а в водную, отягощенную безвременьем, не способную к сотворению и слабой жизни? Да, человек — камушек, вброшенный в пространство реки. Но он не один там, рядом его собратья по несчастью. Это и помогает им не сразу утерять себя, а хотя бы немного, пока не остыло в них вплетенное солнечными лучами тепло, понимать не только в своей судьбе.
Песах, отпустив приближенных, зашел в шатер, опустился на мягкие подушки, вытянул ноги, расслабился. Долго сидел так, на манер кочевников чуть клонясь вперед. Раза три в шатер бесшумно заходили слуги, робея, останавливались у ярко-желтого полога, терпеливо ждали распоряжений, а не дождавшись, так же бесшумно уходили.
Песах сидел и невесть о чем думал, а может, и не так, и он не прилагал усилий, чтобы оборотиться к чему-то мыслью, а если какая-то из них наведывалась к нему, то без его участия, потому была недолгой, пропадала, не затенив сознания, а уж тем более того, что жило в самой глубине его человеческой сущности. Там все было умиротворенно и не страгиваемо с места. Впрочем, случалось, иная из шальных мыслей сказывала ему про то, что никто не вернулся из тех, кого он подобрал на улицах Итиля и в хазарских осельях и послал встречь воинству Святослава, полагая, что от этого если и не будет толку, то уж смущение-то внесет в душу кагана Руси. Пошто бы и не задуматься Святославу, коль скоро и слабейший берет в руки копье? М-да! Куда же они все подевались? Хотя… Сказывали видаки, что многие подались в заднепровские степи к пайнилам, а кое-кто навострился на Русь. А ведь среди них было немало иудеев. Что же они-то? Отчего же они-то откололись от общины? Иль правы хаберы, говоря, что все они есть навоз, надобный для взращивания пригодных Иегове злаков? Иль не так же в свое время произошло с ветхозаветными Истинами? Ведь не все они взращены на земле Израиля, многие обретены в странах Востока. Чуждые по первости, со временем они сделались своими, как если бы рождены были мыслью иудея. О, Песах не с чужих слов знал: не всякое дерево и на отчине дает тень, а лишь то, у которого крепки корни. Но ведь их надо питать. А где взять ту силу, что способна поддержать слабые дерева, не дать им засохнуть? «Всяк в миру живущий хотя бы и неправедно да послужит нашему племени! — не устают повторять хаберы. — И неразумный прозрит в сердце своем и оборотится к Иегове смущенным ликом».
А потом мысль Песаха отяжелела и потянулась в другую сторону, и по первости была отчетливо зрима, но чуть погодя сделалась хрупкой и едва сознаваемой, скорее, уже не мыслью, а чем-то призрачным и далеким, и все, что теперь окружало его, отодвинулось, растворилось в пространстве, а он сам сделался зеркальным бликом, про который не скажешь, откуда он, как не скажешь, кому принадлежит теперь, ибо самого Песаха, каким привык понимать себя, уже не было, заместо него появился кто-то другой, легкий в движениях, способный проникать в такие глубины подсознания, про которые прежде и помыслить не мог. И он проник туда и увидел там смуту, много больше, чем та, с какою имел дело на земле. И ему сделалось страшно. Что же получается? Значит, и в глубинах подсознания тоже совершается нечто такое, что не в состоянии принести умиротворения. И там идет борьба противостоящих друг другу сил, и нет меж ними мира, как нет благо дарующего начала. А ведь в прежние леты он наблюдал его там, прикасался к нему и отходил сердцем. Неужто теперь он лишился этого? Почему? Иль хотя бы однажды поступил он противно законам истинного верования? Обретя уверенность в себе, он никогда не изменял им, и все, что