Я добираюсь до родного городка родителей — Тысменицы{142}. Но что значит «родного городка»? Они попали туда из Прибалтики, а туда — несколько веков назад с берегов Рейна, а туда — из Израиля, а туда из Египта, а туда… Гм, из райских кущ, где обитала Эдипова первосемья — Бог, Лилит (Шхина) и их сын Адам. На узеньких кривых улочках Тысменицы я наконец встречаю евреев; чувствую еврейский дух. Празднуют шавуот{143}; девушки прогуливаются в лучших своих нарядах, возвращаются из бани мужчины. Останавливаю одного — в атласном длиннополом кафтане, бархатной шляпе с меховой оторочкой и белых носках — и спрашиваю, не знает ли он Якоба Фрейда. Он кивает, показывает рукой дорогу, дает лаконичные пояснения на идише. Я благодарю его.
Я стою у маленького, ветхого домика. Заглядываю внутрь. Окно украшено аппликациями цветов и голубей; на золотых и серебряных веточках маленькие птички с головками из теста. По углам тростник, символизирующий дарование Торы на Горе. Из дома доносится восхитительный аромат цикория и выпечки. В полутьме дома вижу быстро двигающуюся женскую фигуру. Она замечает тень у окна, хмурится. У меня падает сердце. Я понимаю, что совершил глупую ошибку. Это не моя мать; отец, предположительно, встретил мать, когда перебрался в Моравию. Это Салли, а может быть, и Ребекка, хотя, думаю, Ребекку я бы узнал. Мои единокровные братья должны быть где-то поблизости. Слышу вдалеке голоса играющих мальчишек. Отец всегда был слишком снисходительным.
Женщина, вытирая руки о фартук, направляется к двери, а я отскакиваю от окна. Я успеваю сделать несколько шагов по улице, когда дверь отворяется и на пороге появляется смуглолицая, полногрудая молодая женщина. Она окликает меня мелодичным голосом:
— Нет, спасибо! — и бросаюсь прочь.
У меня нет никакого желания встречаться с отцом в отсутствие матери.
Лежа сегодня вечером на неудобной соломенной подстилке в гостинице, я размышляю о том, почему совершил такую глупую ошибку — пустился здесь на поиски отца и матери. Амалия, конечно, тоже родом из Галиции, но я понятия не имею — из какого города. Это одна из тех необъяснимых ошибок, которые я пытался исследовать в своей работе «Психопатология повседневной жизни». Суеверный человек мог бы заключить из этого, что даже Ангел Смерти иногда бывает странным образом нерасторопен и нерешителен, что он отнюдь не уверен в себе, а страдает душевной травмой, восходящей к сильному детскому переживанию; его, скажем, могло потрясти зрелище совокупляющихся родителей — акт, который в отсутствие действенной контрацепции привел к рождению нежеланной, так сказать, вселенной — Анны.
глава 36
Возвращаясь домой — но где он, мой дом? — через лес, нахожу приют в стае волков. Их не смущает моя орлиная маска: они считают меня своим. Волки — добрые существа, выслеживающие добычу по снегу. Они усаживаются кружком под высокими, мрачными соснами и делятся со мной оленьим мясом; снег валит густыми хлопьями. Конечно, я предпочитаю их, а не людские толпы.
Я замечаю, что они грустят. Оказывается, причина их грусти в том, что родные просторы сужаются, лесов становится все меньше. Скоро и им понадобится психоанализ. Я мог бы счастливо окончить свои дни, помогая им примириться с реальностью.
Покидаю стаю и двигаюсь вперед. Снова оказываюсь у мощного потока и вижу босую женщину в длинной красной юбке — она бесцельно бродит среди деревьев. Приблизившись, узнаю пылающие глаза Ребекки — второй жены отца. Радость от встречи со мной туг же сменяется у нее печалью.
— Мне не разрешают говорить с тобой, — сообщает она на правильном галицийском идише. — Почему ты пытаешься забыть все, что знаешь обо мне, Зигмунд? Ведь ты вполне мог быть моим сыном.
Она поворачивается ко мне спиной, безнадежно махнув рукой, но я говорю:
— Подождите! Еще немного! Скажите, что же случилось?
— А ты не знаешь?
— Я слышал всякие россказни, но понятия не имею, правда ли это.
— Тогда я не могу тебе помочь. Семья — это тайна. Каждый человек — тайна. Тебе удалось хоть кого-нибудь понять по-настоящему?
Я отрицательно качаю головой.
— Все эти знаменитые пациенты в твоих изящных историях — Дора, Человек-Крыса, Человек-Волк, Маленький Ганс — они диббуки: очень похожи на людей, но сами людьми не являются. Разве я не права?
Согласно киваю. Спина моя гнется, словно под тяжестью груза.
— А в себе-то самом ты по-настоящему разобрался? Ведь когда Минна написала Флиссу, что чувствует к нему близость, ты приревновал ее, разве нет? Хотя и знал, что это химера. Эта ревность тебя самого сбила с толку. А Марта? Ты до сих пор даже себе не хочешь признаваться в том, как много она для тебя значит, как сильно ты ее любишь. Что — нет? Писать об этом ты мог только Минне, да и то от третьего лица; тебе казалось, что Марта не поймет, не ответит.
Я чувствую словно комок у себя в горле.
— Когда после помолвки ты жил в Париже, тебе — боже ты мой! — хотелось дышать вместе с ней, жрать вместе с ней, истекать кровью вместе с ней, срать вместе с ней… Но правила приличия требовали совсем другого. Я знаю, что ты чувствовал, — я чувствовала то же самое к твоему отцу. Но, увы… У тебя был второй шанс, уже на старости лет, однако… опять вмешались правила приличия. Вернее сказать, ты сам вмешался.
Меня сотрясают рыдания — как после возвращения Анны из гестапо или после нахлобучки от мамы.
— Даже Анна не понимает тебя и никогда не поймет. — Уже мягче и добрее она добавляет: — Но ты пытался. Бог ты мой, как же ты пытался понять душу человеческую! Как никто другой.
Опустив голову, она спешит прочь и исчезает в хвойной чаще. В полном изнеможении я опускаюсь на землю и прислоняюсь спиной к стволу дерева. Я сплю; я вижу сон. Мы видим сны, потому что нам нужен отдых. Во сне я попадаю в кафе. Это солидное английское заведение — ничего похожего на маленькую венскую кафешку. Я сижу за столиком с Анной и Кэт. Кэт — имя, которое дал ей я. Другие знают ее как X. Д. Щеки у нее запали больше обычного, да и вид у нее изможденнее, чем всегда. К нам присоединяется еще одна женщина, извиняется за опоздание. Она одета в строгий костюм мужского фасона; у нее короткие, зачесанные назад волосы. Я узнаю в ней Брайер — лесбийскую подружку Кэт. Как и первые две, она выглядит старше своих лет. Высокая, особенно в этой широкополой шляпе, Кэт и две карлицы: Анна и Брайер.
Я — молчаливый невидимый наблюдатель. Появляется (вероятно, возвращается из туалетной комнаты) подруга Анны, Дороти Берлингем, и занимает мое место.
Две подруги-лесбиянки (впрочем, Кэт бисексуалка) горячо расхваливают меня, отчего Анна испытывает одновременно гордость и неловкость. Они говорят, что я был удивительно добр, как врачи былых времен, приходившие к больному и среди ночи, и в любую погоду. Но, кроме того, я был божеством — носителем мужского начала, как и многие из моих фигурок, изображающих мифологических существ. Прыснув, Кэт говорит, что во время сеанса психоанализа мне категорически не хотелось быть ее мамочкой.