— снисходительно оценивает Марья Ивановна своего благоверного). Несмотря на свою седину, брюшко и полсотни с большим хвостиком лет на плечах, он так и льнет к дамам и, когда разойдется, то очень мил и остроумен и просто таки незаменим на журфиксах, а сегодня и он весь вечер просидел в кабинете, и его маленькие умные глазки блестели циническим негодованием по поводу турецких зверств, о которых он говорил вместо того, чтобы блестеть прованским маслом, когда он беседует о красоте как об отвлеченном понятии с мало мальски смазливой женщиной. Не бойсь, старый ферлакур поджал хвост и не смеет подойти ни к одной даме. Вольно-ж ему, дураку, было являться с женой… Она могла бы и не приезжать.
«Несчастная страдалица!» — все-таки мысленно соболезнует Марья Ивановна даме, которая могла бы и не приезжать, толстой и плотной барыне, похожей на бочонок, не имеющей ни малейшего вида страдалицы, — и с насмешливой улыбкой смотрит на Ивана Иваныча, который почему-то лебезит перед женой, направляясь с нею в столовую.
Хотя Марья Ивановна и улыбается обычною своею очаровательною улыбкой, усаживая возле себя двух дам, но втайне возмущена. Опять все по-прежнему. Опять не только солидные, но даже и легкомысленные мужчины и при том холостые, как мосье Петров, доктор из Абиссинии, писатель Радугин и многие другие, стремительно направлялись к тому конца стола, где обыкновенно сидел хозяин и где стояли два графина водки и тарелка с селедками, и занимали места друг около друга, очевидно предпочитая (о бессовестные!) соседство с очищенной и померанцевой соседству с дамами, хотя между ними были положительно интересные, как например, пикантная брюнетка, требующая серьезной благотворительности, бойкая референтка о носовых платках, томная барышня, собирающаяся поступить на трагические роли, докторша, высокая блондинка с золотистыми волосами, похожая на англичанку, и, наконец, сама хозяйка, настоящая Юнона, несмотря на свои «около сорока». Что же касается до остальных, то и они были более или менее симпатичны…
Положим, несчастный Радугин улепетывал от молодой авторши. Злодейка таила ехидное намерение досказать за ужином окончание своей повести и с этой целью звала собрата сесть рядом, но Радугин, не будь дурак, представился глухим и уже сидел между двумя мужчинами, как за стенами крепости, и аппетитно улыбался, глядя, как милый хозяин разливает по рюмкам водку.
Но другие? Так-таки никто и не думает сесть около дам и они будут, так сказать, предвкушать удовольствие будущего женского клуба?
По счастью нашелся один не бессовестный. Это — Иван Иванович.
Он не даром озирается, будто бы отыскивая себе свободное место, а в действительности высматривая местонахождение своей «бедной страдалицы». Оно найдено — вон там, недалеко от хозяйки, — и почтенный папильон второй молодости торопливо садится около одной из дам, руководствуясь в своем выборе не только чувством изящного, сколько отдалением ее от своей супруги. Выпив рюмку водки, он немедленно же заводит разговор о красоте как отвлеченном понятии и, скашивая уже замаслившийся взор на весьма реальные формы своей моложавой и не совсем отцветшей соседки, находит, что она восхитительна.
И Марья Ивановна довольна. Нашелся, по крайней мере, один настоящий кавалер. И строгая вообще к мужьям, отклоняющимся от стези долга, она в эту минуту готова даже простить милейшему Ивану Ивановичу все его бесконечные вины перед «несчастной страдалицей».
— Вот икра, mesdames… Вот сиг… Вот омары… Пожалуйста! — любезно предлагает она, указывая своею красивою белою рукой в кольцах на тарелки с закусками, и сама оглядывает: все ли гости уселись.
Это еще что такое!?
Даже и «молодые люди» (двое из них помощники ее мужа), обязанные быть при дамах, даже и этот юнец-студент, доведенный Евлампией Михайловной до психопатического состояния (до того она, отделавшись от проклятого чая, жалела студента, что у него в Москве нет ни папы, ни мамы, ни дяди, ни тети, ни брата, ни сестры, — направляются не к дамам, а к той половине стола, где сплошь сидят мужчины и уже пьют по второй рюмке водки и, по видимому, начинают уже находить темы для обмена мыслей.
Это уже через-чур!
— Евгений Николаич… Аркадий Васильич… Мосье Гусев… Мосье Иванов! — окликает Марья Ивановна.
Молодые люди останавливаются и виновато смотрят на хозяйку.
— Занимайте места около дам… А то все нас оставили.
Делать нечего. На то они и «молодые люди», чтобы ими распоряжались.
И они садятся около дам.
Что же касается до юнца-студента, то его, совершенно сконфуженного и растерянного, Евлампия Михайловна сажает подле себя и, в качестве истинного друга, выражает свои горячие чувства тем, что накладывает на тарелку студента такое огромное количество колбасы (которую он терпеть не мог, просидевши как-то целый месяц на одной колбасе), что несчастный решительно приходит в ужас при мысли, что всю эту порцию необходимо съесть.
И он, с героизмом отчаяния решаясь как можно скорей отделаться от ненавистной ему колбасы, уничтожает ее с стремительностью человека, не евшего два дня.
— Не угодно ли еще… Я вам положу — шепчет Евлампия Михайловна, еще более жалея юношу, у которого нет ни папы, ни мамы, и который так любит колбасу, и бросая на него взгляд, полный дружбы.
— Нет… Ради Бога!.. Благодарю… Я не хочу! — голосом, полным мольбы и страха, отвечает он.
— Так чего-нибудь другого?.. Я буду ухаживать за вами… Хотите, Евгений Николаич?
— О-о! — стонет юноша, выражая этим звуком такое мучительное состояние и в то же время такое страстное желание треснуть кротчайшую Евлампию Михайловну прямо но голове, что ему самому становится страшно, как-бы она не проникла в его сокровенные мысли, и он начинает благодарить ее и просить не беспокоиться… Он сам возьмет кусочек икры…
Между тем тарелки с закуской, побывав у дам, уже не возвращались с мужского конца. Там уже начинались оживленные разговоры, и к удивлению, болтливее других оказались молчаливые «пни». Один из них, плотный высокий господин в очках, уже требовал присоединения Крита к Греции и отдачи под суд членов правления московского кредитного Общества. Другой, худой как спичка, скорбел о недостатках гражданского мужества в русских людях. Любезный хозяин соглашался и с тем и с другим и, в свою очередь, искал выхода в единении.
Когда подали заливное из лососины, разговоры притихли и господин в очках уже не требовал присоединения Крита к Греции, а, уписывая рыбу, морщил лоб и хмурил брови, занятый, по видимому, сочинением экспромта.
И действительно, как только что рыба была окончена, он постучал ножом по стакану и. когда все затихли, поднялся с места, обвел публику мрачным взглядом, словно бы предупреждал слушателей, что им от него не