с человеком по имени Прохор и его верной женой, имя которой вылетело у Тихонина из головы. Нашел не сразу, поднялся на веранду с опасливым желанием встретить там полоумного собирателя ветров – конечно же, не встретил и, не узнанный официантами и потому не слишком ими привечаемый, заказал себе обед… Ел долго, медленно, убивая время и почти не разбирая вкуса еды, ничего пока не пил, кроме айрана и яблочного чая… Когда небо в щелях между стенами и крышами начало тускнеть, а в ногах, на плитках тротуаров сгустились тени, Тихонин стал пристально поглядывать поверх стакана с чаем на людей за столиками и возле витрин, но ни один из них не пожелал встретиться с ним взглядом… Он тихо говорил, заказав себе еще стаканчик чая:
«…Что бы Шен Фин ни говорил, выходит все не по Шен Фину… Когда я был здесь в первый раз, то есть с тобой, если ты это помнишь, я чувствовал себя своим и у себя. Пусть я об этом и не думал, но город мне принадлежал… Сейчас, когда я сюда вернулся, я – чужой и город этот мне чужой».
Тихонин расплатился, попросил официанта вызвать такси и отправился на Дамский пляж:
«…На нем мы так с тобою и не побывали, хотя и собирались; придется одному там побывать, чтобы ничего не оставалось неисполненным и чтобы больше не осталось никаких недоговоренностей».
Прежде чем ступить на пляжный песок, Тихонин разулся. Песок был бел, мягок и уже прохладен. Пройдясь под променадом, что тянется вдоль пляжа, возвышаясь над ним вместе со всеми своими кафе, Тихонин взял напрокат лежак, установил его в тени киоска с мороженым и газировкой. С рюкзаком за спиной зашел в кабинку для переодевания. Раздеваться и не думал, но извлек из рюкзака бутылку Помероля, штопор, термос; открыл вино, перелил в термос все содержимое бутылки и, как был, в черном костюме, вернулся к лежаку.
Перед тем как наполнить вместительную крышку термоса вином, что со стороны должно было выглядеть вполне невинно, он все же огляделся по сторонам. В немноголюдной толпе раздетых отдыхающих ни вблизи, ни вдали он не увидел никого в полицейской форме. Устроившись на лежаке полусидя лицом к морю, глубоко вздохнул и сделал первый глоток… К вечеру в рюкзаке Тихонина помимо ополовиненного термоса, который он не прятал, и двух пустых бутылок оставалось четыре непочатых: три Сент-Эмильона и один Медок.
Тихонин успел дважды, подвернув брюки, зайти в море, перешагивая через валы морской капусты, прибитой к берегу. Море было мелким и заходил он далеко, не оборачиваясь, пока вода не поднималась выше колен. Полоса пляжа с черной каймой из морской капусты казалась настолько далекой, что ему становилось не по себе, и он торопливо возвращался в намокших снизу брюках. На вечернем солнце они пусть не насухо, но подсыхали: когда на горизонте оно коснулось воды, пляж потихоньку начал пустеть; из немногочисленных соседей Тихонина последней ушла шумная семья – не турок, не иных привычных европейцев, но пожалуй что цыган, как подумал Тихонин, разглядывая из-под ресниц курчавые головы мужчины и детей – их было у мужчины четверо. Его жена в глухом балахоне до пят собрала их пестрые одеяла, и они ушли. Подул прохладный ветер, заструив песок, как если бы песок проснулся; солнце по грудь заползло за горизонт; пришлось сдавать лежак. Тихонин уселся на песок, прислонясь спиной к уже закрытому киоску, отпил два глотка из термоса и отправил его до времени в рюкзак…
Было легко, Тихонину казалось, что еще немного – и время встанет, и можно будет, уже о нем не думая и никуда уже не торопясь, спокойно все обмыслить и поправить. Но время шло не останавливаясь; сумерки сгущались быстро и непоправимо… Издалека, поскрипывая песком, подошли двое полицейских, встали над Тихониным, спросили глухо, все ли у него в порядке и есть ли ему где ночевать. Он поднял голову и улыбнулся им с безмятежностью. Сказал, что устал за день от жары и дел, вот и решил немного подышать в одиночестве чистой морской прохладой. Напомнив ему, что по ночам на пляже находиться не положено, полицейские ушли, скрипя песком. Тихонин встал; глядел им вслед, пока они не скрылись в сумерках. Убедившись, что шаги их больше не слышны, вновь уселся поудобнее, прислонясь спиной к киоску. И не заметил, как стемнело.
Небо над ним было звездным во всю ширь и глубину; море мерцало, обсыпанное фосфором; лунная дорожка вздыхала, как живое существо, а когда на нее набегала быстрая тень невидимого облака, море на миг мрачнело в печали. Прибой был тих и ровен, как дыхание во сне; Тихонин слушал прибой благодарно, закрывая и открывая и вновь закрывая глаза… Кто-то появился, заслонив собой луну и море. Тихонин пригляделся и сказал:
– Давно бы так.
Шен Фин опустился на песок, проговорил:
– Я и хотел, и собирался, но думал: вдруг ты не обрадуешься?
– С чего бы? Нет, я рад, и у меня с собой хорошее вино. Ты будешь?
– Нет, не буду. Мне нельзя, и я отвык. Там я пью другое.
– Да, я наслышан. Амброзию…
– Другое, да… В меру кисловатое, солоноватое немного, с воздушной пенкой…
– Но это же айран! Его и здесь полно.
– Нет, не айран. Я же сказал: другое… Синеватое, как воздух, и воздушней облака.
– Что ж, это возможно… Но – как ты там? Узнал что нового?
– Узнал; куда мне было деться?.. Узнал, что я неправ.
– Скажи.
– Ты не боишься?
– Нет, говори.
– Я был неправ… Не только гетто и базар, не только… Еще оркестр. Заезжий, проходящий мимо, манит и манит за собою кто во что горазд, и тут ты волен сам решать: бежать за ним или подождать, когда он скроется в пыли, и его звуки вразнобой тоже скроются в пыли, и хорошо, можно вернуться в тишине к своим делам… Так что имей это в виду.
– Но почему нам это раньше не сказали?.. Почему мы это сами не могли?
– Мы не могли. Мы с тобой неплохо пели вдвоем и по одному, но без оркестра. Настолько без оркестра, что мы о нем ни разу и не вспомнили. И где его теперь возьмешь?
– А, не беда, оставь. Как обходились без него, так и обойдемся… Зато какая ночь! Какая свежая ночь! Пойдем, Шен Фин, поплаваем… Не удивляйся, я плавать в море совершенно не боюсь.
– Я тебе совсем не удивляюсь. Но не могу. И мне нельзя. Я не утка, я намокну. Перышки мои намокнут, и не взлечу, не улететь мне больше никогда. Тебе будет смешно, а мне горе… Не злись, но я не поплыву. Я могу спеть – ведь ты не против?
Он вытянулся ввысь и вдаль всей своей тенью и запел с такой чудесной силой, что всюду посветлело; Тихонин не заметил, как и сам запел, и был бы счастлив, если бы не догадался вскоре: с ними в лад поет и кто-то третий, кого и не просили, тоже тенором, тоже сильным и счастливым; не придерешься, но – досадно… Еще тут и оркестр подоспел, присоединился… Так звучно пели под оркестр, что светом окутало и обдало жаром, в глубине глаз болезненно повис красный пузырь; оркестр и тенора не замолкали – уже не счастливые ничуть, но нестерпимые.
Тихонин с усилием открыл глаза. Во рту, казалось, был песок, до того там было сухо. Вспомнил о рюкзаке, достал из него термос,