— О чем мечтаешь, Креветка?
Я рывком сажусь, движение получается слишком резкое, что же это происходит? Никто не называет меня Креветкой. Кроме дяди Боя. Тыльной стороной ладони мама касается моего затылка, лба.
— Ты вспотела, ты слишком долго лежишь на солнце.
— Что случилось, мама?
— Случиться не случилось, но состояние Нэнни О опять ухудшилось, я велела ей полежать еще. Зато есть и добрые вести: приезжает дядя Бой.
— Да ну!
Я ору, от радости голос у меня срывается на крик, как у цесарки, смешной, идиотский, бог с ней, с Нэнни О, неважно себя чувствует, это не опасно, выздоровеет, а вот дядя Бой приезжает, я смеюсь, кричу, вот это да, когда же? уже? почему? он собирался пробыть в Америке два года и должен был вернуться, когда мне бы исполнилось тринадцать с половиной лет, что же произошло? что происходит? скажи мне правду, мама. Мне кажется, что солнце в Андае превратилось в золотой дождь, как на картинке в книге по мифологии в главе про Юпитера, влюбленного в Данаю. Кажется, от пляжа и моря взмывает вверх симфония, как в мифе про царя Мидаса. Но на этот раз никаких ослиных ушей, просто возвращается дядя Бой. Бой. Бой возвращается, и весь пляж поет. Я встаю, чтобы лучше слышать этот концерт, но потом беспокойно спрашиваю:
— Надеюсь, у него нет неприятностей?
— Нет-нет, он возвращается на год раньше, и все, бабушка твоя так рада, она получила письмо сегодня утром, он уже в Париже.
— В Париже? Ой, мамочка!
— И приедет в Андай завтра или послезавтра.
— Завтра или, ой…
Я заикаюсь. В Париже. А завтра или послезавтра будет здесь. Я готова петь, пусть мой цесарочий голос сливается с радостной музыкой пляжа, петь все равно что, все, что умею, церковные гимны, любовные песни, «Святой младенец Жуаньи», «Мадлен Софи», «Прекраснейшее танго на свете», «Спасите Францию, спасите, во имя Христа!», «В твоих объятиях я это танцевала». Я чувствую себя такой подобревшей, оттаявшей, взрослой, обнимаю маму, прижимаюсь к ее немного колючему купальнику, несколько раз подряд глубоко вздыхаю и зажмуриваю глаза, отчего голова начинает кружиться и перед глазами плывут разноцветные пятна. От мамы пахнет тальком, одеколоном и ванилью, и нет на свете аромата приятнее этого. Когда чувствую себя несчастной, я лезу в мамин шкаф, нюхаю ее халат и думаю: я ее дочь, и горе уходит. Но когда я счастлива, мне хочется проникнуть в глубь этого аромата, хочется вернуться в мамино чрево, просто так, сделать небольшую прогулку, на несколько часов сложить руки и ноги и забраться туда, там, наверное, уютно и хорошо, как в море; я говорю: а не пойти ли нам искупаться, мама, только сию же минуту?
— Давай искупаемся, но с одним условием: ты займешься сестричками и поможешь мне научить их плавать.
Не хочется, но соглашаюсь. Ладно, пошли, я помогу тебе научить плавать толстушку Жизель, хоть она и идет ко дну как камень, стоит ее чуть-чуть отпустить, буду учить и эту мокрую курицу Надю, хоть она и орет и зовет на помощь, стоит ей зайти в воду по пояс. Мама берет сумку. Пошли, малышки, купаться. Присаживается и раздевает их, у нее точные, спокойные жесты, движения, как и походка, красивы, снимает с Жизели и Нади сначала юбки, потом блузки, у них обеих кожа блондинок, нежная и при загаре краснеющая. А я брюнетка, кожа у меня матовая, я не обгораю, никаких солнечных ударов, на пляже я всегда остаюсь в одном купальнике. Какое-то время сестры стоят передо мной голенькие. Я смотрю на их беленькие попки, чуть выпуклые пупочки и вертикальные щелочки спереди и сзади, как надрезы, нет, как щелки в копилке. Это вполне прилично, все такое новенькое, обе похожи на новые игрушки, как будто они из целлулоида или фарфора, но мне никогда не хочется их потрогать. Мама помогает им надеть купальные трусики из темно-синего шерстяного трикотажа. У меня-то настоящий купальник, вишневого цвета, с бретельками на пуговицах и белым резиновым пояском. Это девичий купальник, говорит мама, а ведь я еще не девушка и грудь у меня под купальником не выпячивается, неважно, я не спешу, мое тело не нуждается в грудях, чтобы быть счастливым.
— Бежим к морю, — говорит мама.
Мы бежим. Мама держит сестренок за руки, я стараюсь от них не отрываться, но бегу одна, отдельно от всех, свободная, раскинув в стороны руки с расслабленными пальцами и подставив лицо ветру и солнцу. Под ногами песок, сухой, потом мокрый, но приятно и то и другое, вода уже близко, вот она, я по колено в воде. Справа — Два Близнеца, так зовут две большие скалы, туда мы ходим ловить креветок с дядей Боем. Слева — мыс Фигье, который Гранэ считает лысым и скудным, а я нахожу, что он просто великолепен! Сейчас мне все кажется великолепным, я уже не бегу, а расталкиваю воду животом и грудью и кричу маме:
— Позволь мне три раза нырнуть, только три маленьких разочка, а потом я займусь малышками!
— Хорошо, — говорит мама.
Жизель пищит, Надя кричит, я ныряю, какое блаженство, я углубляюсь в воду, она, как шелк, разрывается под моей тяжестью, и вся кожа моя пропитывается свежестью, я — самая счастливая креветка, он возвращается, он возвращается, Бой Малегасс, младший мамин брат. Он в Париже, я ныряю еще раз, он будет здесь завтра или послезавтра. Надо же, а я только что размечталась о брате Сабины де Соль, с его сапогами и стеком, вспоминала наш поход на развалины дворца Галлиен, Бой в Париже, он возвращается, я ныряю еще. Теперь займусь сестренками, а потом буду плавать с мамой, буду целовать ее под водой, получатся пузырьки, как прекрасна жизнь, Господи Боже ж ты мой, Господи!
Сюзон
Ну и лето выпало, а им хоть бы что. Я-то надеялась, может, из-за войны, что на том берегу реки, и стрельбы по ночам в доме станет поспокойней, не так много будет гостей, поменьше придется мыть посуды и таскать подносов. Будто от войны зависит количество подносов. Будто эта семья может изменить своим привычкам. А как я вкалывала, больше недели, когда переезжали из Бордо в Андай! Не я, что ли, пересчитывала все эти одеяла, простыни, пододеяльники, наволочки, скатерти, скатерки, салфетки, полотенца простые, полотенца махровые, все виды салфеточек и тряпок? И не я ли своими руками уложила все это в две огромные багажные корзины и еще упаковала сундук с багажом бедного нашего хозяина, вязаные вещи — сюда, хлопчатобумажные — туда и папиросная бумага для всяких вышиваний? А кто их грузил, корзины и сундук, в большущую машину, в «Вуазен»? Разве не я, Сюзон Пистелеб, вторая горничная в услужении вдовы Феркана Малегасса и живущих с нею ее дочерей, мадам Берто-Барэж и мадам Поммье, они же мадам Макс и мадам Жаки, так их зовут по именам мужей?
Так что ж я думала, Сюзон безмозглая, дура я несчастная? Каникулы, отпуск — это все для них, пора бы знать, и купания морские — тоже перебьешься, вот так-то. 14 июля и 15 августа (ну, может, еще пару раз) мадам скажет: сходи, Сюзон, на пляж, когда закончишь чистить серебряные столовые приборы, уберешь посуду после обеда, сегодня пить чай я не буду, так что можешь развлекаться до ужина. Я скажу: спасибо, мадам, и часа в четыре надену купальник, что дала мне мадам Макс, черный, он немножко тесен сзади, сверху надену выходное платье, подаренное хозяйкой, и вместе с Иветтой, первой горничной, и Марией Сантюк, кухаркой, проработавшей сорок лет в доме Малегассов, пойду бултыхаться. Мария Сантюк останется сидеть на песочке возле нашей одежки, а мы с Иветтой возьмемся за руки, чтобы войти в воду, и, что ни волна, будем визжать, я-то уж точно люблю повизжать. На меня обращают внимание, все равно кто, все, кто на пляже, хоть шофер, хоть лакей, хоть испанец. Я испанцев не боюсь, особенно тех, кто приехал во Францию, спасаясь от войны, ведь мы не дикари в конце концов, мне всего двадцать пять, и я имею право разговаривать с кем угодно. Так я всегда отвечаю Марии Сантюк, когда она ругает меня за то, что я чересчур легко вступаю в беседу с незнакомыми людьми.