Итак, Сатклифф писал о себе; и из путаной кутерьмы венецианских заметок вырисовывается нечто похожее на автопортрет, хотя, сколько он ни испробовал интонаций, ни одна не совпадала ни с темой, ни с настроением. Ему хотелось изобразить себя центральным персонажем новой книги, однако втиснуть выдуманного Сатклиффа в привычную для прообраза реальность оказалось не так-то просто. Поэтому в рукописи столько загадок, ибо, не успел автор приняться за работу, как его «герои», то есть Пьер, Тоби, Сильвия и я, начали заглядывать ему через плечо и подсказывать слова. Его радовало то, что он нашел подходящую импрессионистскую форму, но раздражали сумбур и непоследовательность нашей жизни. Строптивые персонажи никак не желали четко формулировать свои мысли — особенно о любви, то есть о предмете, который более прочих занимал нас. Отношения нашей троицы он склонен был трактовать как несчастный случай, которого, будь мы осмотрительнее, можно было бы избежать. Но по неотвратимой ассоциации ему вспоминалось его собственное (пусть и неведомое) многолетнее пребывание «третьим» в троице столь же несчастливой: он, Пиа и прелестная Трэш. Что же делать с книгой? Насколько он вправе отступать от фактов? А что если подать все таким вот манером? И после долгих раздумий…
«Сатклифф — нет предела его величию — прославился и даже несколько разбогател в тот год, когда умерла его жена. Вот тогда он и принялся безотлагательно переиначивать свою жизнь, удушающе затхлую от забот и болезней. Отныне, думал он, каждую весну буду ездить в Венецию. Его лучшим другом был беспутный оксфордский преподаватель Тоби Годдард, изучавший крестовые походы в шато близ Авиньона. Стало быть, после Венеции — на все лето к нему. Такие вот планы. И не на один год; программа на всю оставшуюся жизнь. При чем тут Венеция? Вульгарный выбор — отовсюду смрад, каналы кишат крысами. Возможно, тяга к дешевой романтике. Да нет, судя по его книгам, он был по-настоящему талантлив. Ура! Оба — Робин и Тоби — неуклюжие великаны, друзья прозвали их Гогом и Магогом. (Возможно, Сатклифф и гений, но уж точно не красавец.) Оба ходили в мятых твидовых костюмах, и у обоих были светлые, похожие на паклю волосы и белесые ресницы. Оба страдали близорукостью и носили очки с одинаковыми диоптриями, часто на что-то натыкались, садились мимо стула и наскакивали друг на друга, когда, не переставая разговаривать и жестикулировать, неловко топтались по комнате. Оба умели ходить на руках и однажды даже устроили соревнование, обойдя таким манером собор Святого Петра. С небольшим отрывом победил Тоби. Итак, Венеция и гений — что еще надо? Сатклифф оправдывал свои довольно дорогие путешествия тем, что писателю недостаточно башни из слоновой кости. Ему нужны пространство, изящество и плотный концентрат вековых ностальгии по идеальному прошлому, выраженному в камне и металле. И к черту Рёскина.[81]Итак, весьма объемистый господин в твидовом пиджаке, от которого пахло как от вымокшего пса, отправился в 19… году наслаждаться весной на легендарных каналах. Гог покинул Магога в Париже, бесконечно вздыхая и заверяя в почтении и сожалении; но этой бесподобной парочке предстояло в скором времени воссоединиться на юге в Авиньоне.
При Сатклиффе всегда был черный кожаный портфель с акварельными красками, ручками, китайской тушью, японской сепией, гуашью и т. д. Оттого его письма, навеянные одиночеством, украшены великолепными рисунками в розовато-лиловом, алом, желтом, зеленом тонах… Он нашел способ обмануть писательскую неврастению: садился на балкон над тем местом, где канал делал петлю, и писал письма, а потом иллюстрировал их цветными палочками пастели или гуашью.
Хотите спросить, кому предназначались письма? Скажем, нескольким друзьям, разбросанным по всему миру, например, брату жены, туповатому врачу, до ужаса откровенному. Его сходство с сестрой ограничивалось только формой тонких, изящных рук — но это было не так уж важно, ведь Сатклифф писал и жене тоже — длинные многословные письма, желая держать ее в курсе своих чувств и переездов. Эти пробы пера он или уничтожал, спуская в унитаз, или — если в них были удачно написанные куски или воспоминания о значимых и прискорбных событиях — посылал Тоби, а то и брату Пиа, с требованием сохранить их в надежном месте. Когда-нибудь, думалось ему, он выудит весь этот разрозненный материал и разожжет среди олив костер, чтобы сказать последнее «Ave» своей писательской жизни, которая была так щедра на обещания, и так богата разочарованиями. Когда-нибудь он станет беззубым стариком, психопатом и бездарью — высохшим, как русло исчезнувшей реки. Что тогда? Ну, тогда, возможно, восток, маленький монастырь в горах Таиланда, обритая лысая голова, молчание. Или монастырь траппистов в Марселе, где он будет с хмурым видом целые дни просиживать на одном месте, как старик Гюисманс перед смертью. Сатклифф не мог представить, как проведет заключительную часть своей жизни; редко кто может. Подобно всем нарциссистам, он считал старость и смерть уделом других, а сам строил грандиозные планы, хотя зеркало постоянно предостерегало его на сей счет. Зубов у него оставалось все меньше, и вскоре ему придется обзавестись искусственными, чтобы по-прежнему наслаждаться пищей. Его сексуальные потребности стали острее, но — быстротечнее. О ejaculatio![82]Бордели он не переносил, поэтому целиком зависел от мимолетных увлечений, нечасто баловавших его. Себя он стал видеть скорее Sutcliffe accoucheur des dames, accoucheur d'âmes.[83]В мечтах ему являлась идеальная проститутка в облике послушницы, исполняющей долг перед богом — через блуд, которым упивается человеческая тень, фантом мужчины или женщины. Не имело смысла спрашивать его, что значит последняя фраза. Иногда жена задыхалась от его неуклюжей нежности и ощущала себя, словно новобранец, угодивший на военную службу. Если хотите знать, как она умерла, читайте дальше. Это случилось в другой стране, среди серых, со стальным отливом олив. В общем-то, для писателя, у которого только что умерла воображаемая жена, в смерти столько же реального, сколько в игрушечной собачке. Вот и Сатклифф думал: жизнь дается один раз, старина. Все выдумка, что мы думаем и пишем о смерти. Теология — как растаявшее мороженое или чересчур мягкая колбаса. Лучше верить pour l'amour a quatre pattes — в любовь на четвереньках.
Чувственность снашивается, как зубы у старого пса. Откусишь от натурального продукта, но придется выплюнуть. Однако здесь, в Венеции, мысли о натуральном продукте вряд ли уместны, ведь город этот предан принципам цивилизации. Хочешь не хочешь, приходится пересматривать свои взгляды. Вот и Сатклифф уподоблялся бедняжке Пенелопе, которая старательно ткала на своем станке изображение желанной мечты, терпеливо поджидая возвращения, сами знаете кого. Но в наше время герой не возвращается. Нам доподлинно известно, что он никогда уже не придет… Остается довольствоваться L'amour vache и L'amour artichaut,[84]он любит меня, она не любит меня… С падением бога нам ничего другого не остается. Возможно, оно и к лучшему. В давние времена, когда бог существовал, от его фаллоса исходило такое сияние, что смертные, боясь ослепнуть или лишиться разума, осмеливались смотреть на божество лишь со спины. Согласно Фрейду, впоследствии это привело к иррациональной боязни колбас, нападения сзади и отцовского насилия. Что еще? В один прекрасный день Сатклифф попал к каннибалам, где его мастерски окоротили; позднее, уже в Греции, на Афоне, его мучили смрадные ветры, испускаемые в монашеских кельях… зов любви старой Византии, как он думал…»