Пьер замолчал и долго сидел, не сводя глаз со скатерти, словно перед ним проносились картины из далекого прошлого его семьи. Я знал, как мучительны для него подобные откровения, он тут же впадал в тоску. Даже когда он помогал Тоби в изысканиях, касавшихся тамплиеров, ему пришлось себя пересилить, чтобы рассказать правду. Это был храбрый поступок, в конце концов он мог просто уничтожить документы в домашнем архиве, чтобы его тайна навсегда осталась тайной, а он этого не сделал.
— Я — потомок Иуды, — тихо произнес он, глядя на Аккада, — и не знаю, как это воспримет общество, которое…
— Свои Иуды были и у Рыцарей Круглого Стола, — сказал Аккад, улыбаясь заметно погрустневшему Пьеру. — Не огорчайся. Тебе было бы куда тяжелее, будь ты сыном и наследником Артура. Знаешь, мы считаем, что боги — это псы, только имена этих псов читаются справа налево.[79]
Уже почти стемнело, когда Сильвия вернулась домой с покупками, и ее нарочитое спокойствие встревожило Пьера, который тотчас подошел к ней, чтобы взять пакеты.
— Ты сегодня читал газеты? — спросила она Аккада. — Я купила одну. Посмотри первую страницу.
Не узнать актера Казимира Аву было невозможно — фотография, сделанная профессиональным фотографом: Казимир в костюме Гамлета с кинжалом в руке. Заголовок сообщал о его гибели — автомобильная катастрофа неподалеку от Каира. Взорвался бак, верно, от перегрева, хотя о подобном мы слышали в первый раз; машину так быстро охватило пламенем, что актер не успел выскочить. Пораженный Пьер прочитал это вслух, страдальчески наморщив лоб, — Ава очень ему нравился — хотя Сильвия на дух его не переносила. Взглянув на непроницаемое лицо Аккада, я подумал: или он предвидел нечто подобное, или знал о случившемся. Неужели знал? Ну, конечно же, подобные новости будоражат весь город, и телефон разносит их моментально; он легко мог узнать. И все же…
Странное дело: несчастный случай произошел при свидетеле — и при каком! Сам Жан Макаро, шеф городской полиции, ехал следом за зеленой «лагондой» Авы и все видел. Меня это насторожило, поскольку они оба участвовали в бдении в честь Абу Менуфа, я уже было открыл рот, чтобы поделиться своими мыслями, и тут Аккад, обернувшись к Пьеру с самым невинным видом, произнес примечательную фразу:
— Теперь ты понимаешь, что мы не шутим? — вставая, спросил он, после чего погасил сигарету и взял шляпу.
Сколько времени прошло, а я отлично помню эту сцену, как и все остальное, что было пережито в Египте — его миражи мы никогда не забывали, куда бы ни забрасывала нас судьба.
Какое счастье — отыскать правильный путь в лабиринте скрытых мотивов; собственно, это и хотел сделать Сатклифф, берясь за свою последнюю книгу. Однако то ли материал показался ему слишком скучным и противоречивым, то ли отступничество Пиа лишило его сил, столь необходимых для творчества, в результате книга осталась незаконченной. Чем талантливее художник, тем очевиднее его эмоциональная слабость, тем непреодолимей его инфантильная зависимость от любви. Естественно, я всего лишь перефразирую то, о чем он сам постоянно твердил. А теперь он ушел, оставив венецианские дневники и корзинку с письмами, чужими и своими; дело в том, что письма он всегда писал от руки в двух экземплярах и тщательно хранил копии. Потому я и узнал так много интересного о его взаимоотношениях с Пиа. Ведь он сберег и ее робкие, нерешительные, но иногда и грубые послания, держал их в особой бархатной папке ярко-зеленого цвета.
— В наше время предпочитают работать с документами, — обычно повторял он.
Когда я выплеснул все пережитое на бумагу, стало легче, хотя нетрудно заметить, что сам процесс записи понуждает вас как-то упорядочить материал, тем самым, внося в него некую фальшь, будто бы вы все же ищете причину трагедии… Тогда как именно случайности, неожиданности сыграли столь огромную роль в наших судьбах, что немыслимо доискаться до первопричины — не исключено, из-за этого Роб проиграл сражение со своей последней книгой. Он был страшно подавлен, поняв, насколько существенно случай определял его жизнь и поступки. Если бы не встреча с Тоби, говорит он, он не узнал бы нас, но еще более удивительной игрой случая тогда, в Венеции, было его знакомство с Аккадом.
К тому времени (я цитирую) Сатклифф лишился «своего особого тембра» в творчестве, он сравнивал это с неожиданной потерей верхнего регистра у сопрано. Ему отказал голос. Скорее всего, это стряслось из-за неудачного лечения Пиа у корифеев психоанализа, и еще из-за ее связи с негритянкой. Великий Сатклифф понял, что остался один на один со своим искусством, когда несся на громыхающем поезде через Ломбардскую равнину в направлении Венеции — в направлении неврастенической печали фиолетового гниющего города. Все потеряло для него вкус, но желая остановить фонтан слез в своем сердце, который будто вобрал в себя все фонтаны Рима, он изобразил ощетинившееся легкомыслие, Высшее Равнодушие, и литература получила роман, до сих пор считающийся у сливок пишущей братии забавно пикантным; его жутковатый смех был сродни самосожжению. Как ни парадоксально, но Сатклифф не мог отогнать мысли о том, что если бы Пиа умерла, было бы лучше для него, как-то бы все определилось. А тут… Бросить его ради «дорогой Трэш», ради негритянки… Смешно быть жертвой любовной измены, а если человек, к тому же, знаменит и весьма высокого о себе мнения, то он впадает в ярость. Конечно, подобные эмоции чаще свойственны женщине, но если хорошенько их позондировать, то можно добраться до самой глубины, откуда все начинается и где обитают первые комплексы. Прекрасная Трэш — с ее голосом великолепно настроенной скрипки, с ее пахнувшей, как мускатная дыня, кожей и неисправимым акцентом южанки — ленивая чувственная тореадорша любовных схваток — была надежно защищена от всяких идей, включая постулаты психоанализа и Романтическую Любовь, ибо услышав слово, состоящее больше, чем из одного слога, мгновенно засыпала.
— Ох, ох, — проникновенно лепетала она, лениво поворачиваясь на бок и проваливаясь в сон, похожий на кому. — Ты меня убиваешь, любовь моя.
Подумать только, что Сатклифф даже не подозревал о том, что все это происходило еще до его знакомства с Пиа.
Чудовищно.
— Любовь моя, Робин до смерти расстроен.
Правильно, Робин был до смерти расстроен, когда сидел, выпрямившись, в купе первого класса и сочинял длинное плаксивое письмо бледной девушке — которая, надо отдать ей должное, страдала не меньше него. Пиа любит Роба, написала она губной помадой на стене vespasienne[80]на Рю-Коломб, когда ждала его, чтобы навсегда с ним расстаться, и заодно прогуливала свою балованную борзую. Трэш в это время брала урок английского языка у французской шлюхи с самым длинным языком во всем христианском мире. Пребывая в неведении, Сатклифф наслаждался счастьем и гордился своей девочкой с узкими губами и порочным, грациозным, худеньким телом. А Трэш была вроде бы любимой американской подругой из не помню какого университета, умевшей массажем вылечивать ревматизм, прострел в шее и все прочее. Узнав правду, он почему-то сразу ощутил ужасную боль в пояснице, достойную дюжего лесоруба, но рядом уже не было Трэш с ее длинными шоколадными пальчиками, будто созданными для фортепьянных импровизаций регтайма, ночью, глубокой ночью.