Непостижимая загадка.
Шагал без остановки.
С точно такими же понятьями о жизни.
Но мне они казались муляжами.
Железных всходов завтрашнего дня.
Глава третья
Сатклиф, венецианские записиСразу после приезда, оставив в отеле багаж и надев солнечные очки, великий человек отправился подышать воздухом Венеции, хотя и побаивался наткнуться на писателя Блошфорда, который тоже обретался сейчас в этом роковом городе и которого Сатклифф ненавидел больше всех на свете за богатство и мигом раскупаемые, как горячие пирожки, книги; последний и лучший роман Сатклиффа расходился совсем неплохо, но Блошфорд все равно шел далеко впереди и даже обзавелся двумя «роллсами»! Самое неприятное заключалось в том, что Блошфорд большую часть времени проводил в Венеции — она была местом действия во многих его инфернальных романах. Стоило великому Сатклиффу впасть в плохое настроение, как он вспоминал Блошфорда, и ругательства вскипали у него на губах. Ох уж этот лысый, похожий на грушу, фокусник, достающий из шляпы бестселлеры — апофеоз британского художника, оживший чехол на чайник!
— Погоди, Блошфорд! — то и дело приговаривал он.
Субъект, которого как будто поддерживают на весу мешки под глазами — каждый раз, когда он видит банковский счет, у него перехватывает дыхание, и мешки еще больше распирает. Этот субъект не пьет и не думает начинать. Он даже не умеет нормально пользоваться штопором. Задастый архимандрит британской прозы… Как только к вам приблизится этот тип — с ухмылкой костоправа, готовьтесь услышать какую-то пакость.
Однако совершая вечернюю прогулку среди горбатых мостиков и скульптур с округлыми формами, Сатклифф понемногу успокаивался, зачарованный дивной красотой опустевших каналов. Интересно, чем сейчас занимается Блошфорд? Возможно, покупает на блошином рынке ночной горшок, играющий «Auld Lang Syne».[85]И, наверняка, уже крапает новый роман… La merde, la merde toujours recommencée,[86]как заметил Поль Валери, не иначе как думая о Блошфорде. Ладно, сколько можно…
Он купил у лоточника несколько яблок и украдкой ел их, прямо на ходу. И все это время в его голове крутились мысли об Ангкор-Вате.[87]
Чудовищный зимний упадок сил, ночные кошмары, успокоительные лекарства. После почти десяти лет брака обязательно жди какого-нибудь подвоха, короткого замыкания. Он видел себя сидящим рядом с живой, хрупкой Пиа, словно на старой гравюре — звероподобный старик Рембрандт, источающий пылко-меланхоличный протестантизм и дух реповой диеты. Сатклиффу никак не удавалось забыть о ней и ее внезапном уходе. Конечно же, он чуял, что она что-то скрывает, мучается — потом наболевшее вдруг прорвалось, выплеснулось наружу. Почему? Неврология в то время мало чем отличалась от средневековой, разве что более современными снадобьями. И вот супружескую чету отсылают на пир психиатрии в Вене, где милый старичок Фрейд наставляет увеличительное стекло на их с Пиа жизни, их сны, их надежды. Знакомство с ним многое дало Сатклиффу-мужу, но еще больше оно дало Сатклиффу-писателю, ведь скромный старичок был отцом новой науки. Ни с чем не сравнить чувство, которое возникает, когда смотришь на мир его глазами. Писатель ликовал, ибо поведение человека старый врач рассматривал как симптом — его интеллектуальное бесстрашие в корне изменило жизнь Сатклиффа. Счастье и то, что у Пиа произошла осечка с самоубийством, ибо, благодаря старому ласковому еврею с карманами, полными снов, истинная причина ее нервного срыва была отлакирована и вставлена в рамку. А ведь Сатклиффу даже в голову не приходило, что угрызения совести могут привести к душевному расстройству. Оказалось, все дело в этом, и доктор настоял, чтобы она рассказала ему всю правду о Трэш и о себе. Срыв был спровоцирован угрозой Трэш уйти от Пиа и поселиться с другой девушкой в отдельном гнездышке. Но и это еще не все. Мы были в отеле, когда Пиа, побелев, встала напротив меня и, медленно сжимая восковые руки, словно выкручивая мокрое белье, сказала:
— Это ужасно — осознавать, что тебя тянет к женщине, потому что я на самом деле люблю тебя, Роб. Люблю всей душой. Люблю, как может любить только женщина. Поверь, я говорю совершенно искренне.
Великому писателю ничего не оставалось, как положить ее искренние заверения в трубку и раскурить ее — а что еще ему было делать?
Всю зиму он бродил под ледяным дождем по заснеженным улицам или сидел в перегретых номерах с неистребимым запахом плюша, а деньги утекали в канализацию, в сточные трубы — в притуплявшие боль, но не сулившие забвения Леты, наркотики. Настал черед Сатклиффа превратиться в страдающего бессонницей невротика. Однако в весе он не терял, наоборот, прибавлял: ну не мог он равнодушно проходить мимо венских кафе с их немыслимым изобилием пирожных, в результате стал до обидного похож на толстячка с рекламы чая «Пиквик», и заметно ухудшилось зрение. Но, чтобы до конца сыграть свою роль, ему пришлось превратиться в исповедника единственной женщины, которую он любил всем сердцем, а из ее храбрых жалких слов сделать вывод, что его тоже искренне любили — впервые в жизни. Им мешала только злополучная лесбийская природа Пиа. — Милая, Робин похож на изголодавшегося кота. Ну да, Робин действительно был изголодавшимся котом!
Только дважды я встречался со старым венским юродивым, и оба раза мы говорили о Пиа. Этого хватило мне с лихвой. Он покорял множеством трогательных причуд, чисто еврейских — ну кому еще придет в голову назвать любовь «инвестицией либидо»? Великолепно. Все равно, что пнуть по заду бедняжку Нарцисса, заглядевшегося на свою рожицу в воде. Это было интеллектуальное пиршество — ничего более будоражащего в своей писательской жизни Сатклифф не испытал. Нахватавшись кое-каких новых идей, он отчасти понял причину своей «инвестиции» в Пиа. В этом тоже была некая смутная тяга к извращению. Его всегда возбуждала ее мальчишеская фигурка, угловатые движения. То, как она встряхивала головой, убирая с лица волосы. Хрупкая, как нежный нарцисс, она, тем не менее, была настоящим сорванцом. Ему вспомнилось, как на какой-то маскарад Пиа нарядилась солдатом и в таком виде пришла в спальню, не переодевшись — эффект был потрясающим. Никогда еще он не испытывал столь острого желания! Такое не утолишь походом к шлюхам или призвав друга барона Корво. Не дано им, не те способности, во всяком случае, в сравнении с Пиа они — жалкие статисты. Вот тогда его великая привязанность выкристаллизовалась в догмат — хм, кашлянул он в ладонь — Любви.