унаследованные от прошлого размеры и масштабы: клочок пригодной для обработки или пастьбы земли с хуторами и центральным поселением, где почти каждый из хуторян тоже имел дом и где, во всяком случае, все они сходились регулярно, сообща решая дела, касавшиеся каждого. Все знали друг друга, все, независимо от богатства и знатности, умели высказать прямо и откровенно то, что думали. Это было общество, в котором царили своеобразное равенство и чувство собственного достоинства, основанные на органической заинтересованности в общем деле, на сознании крайней важности и даже необходимости личного участия каждого гражданина в управлении государством и его защите. В самом начале VI века до н. э. афинский законодатель Солон постановил: если в городе случилось междоусобие, тот, кто уклонился от борьбы, не примкнув ни к одной из враждующих сторон, лишается гражданских прав. Древний автор, который сообщает об этом законе, толкует его так: Солон требовал, чтобы никто не относился безучастно к общему делу, но чтобы любой из граждан тотчас стал на сторону справедливости и добра. И совершенно так же рассуждали афиняне двести лет спустя, выступая против тех, кто в годину войны и тяжелых внутренних раздоров спокойно отсиживался в деревне или за границей, дожидаясь, пока все успокоится: „...Быть членом Совета у нас имеет право только тот, кто не просто носит звание гражданина, но и всегда готов подтвердить это звание на деле. Для него далеко не безразлично, благоденствует или бедствует наше отечество, потому что он считает необходимым нести свою долю в его несчастьях, как имеет свою долю и в его счастии“.
Непосредственное, не ведающее и не допускающее никаких сомнений чувство единства личного и общего — вот краеугольный камень полисного жизнеощущения. Пелопоннесская ли война расшатала его катастрофически или, напротив, сама стала возможной лишь тогда, когда эта опора уже не могла держать здание? Скорее второе. Как бы то ни было, следует иметь в виду, что жизнеощущение очень упрямо, консервативно и всегда отстает от внешних перемен. Поэтому традиционное, полисное отношение к жизни сохраняется в достаточно широких пределах, а возможно, что и преобладает в обществе; конфликт между ним и новыми условиями существования составляет самую суть трагического разлома, которым во многом определяется и та эпоха, и последующие полстолетия с лишком, вплоть до македонского завоевания.
Гражданин отдает своему государству свое богатство, свои силы и самоё жизнь не просто из чувства долга или соображений пользы, но с гордостью и удовольствием. Он горд тем, что экономит на собственных потребностях и потребностях своей семьи, чтобы истратить побольше на общую надобность или общее развлечение: лишь тогда он ощущает себя действующим лицом истории, а не „земли бесполезным бременем“, бездельником, проедающим отцовское наследие.
Служа родному городу с тою же естественностью, с какою берегут от ушибов и ожогов собственные руки и ноги, грек знал, что только в отечестве может он жить достойно, ибо на чужбине человек лишался всех и всяческих прав и в любой миг мог сделаться жертвою произвола. Правда, ко времени Пелопоннесской войны положение изменилось к лучшему, а в некоторых местах, прежде всего в Афинах, иноземцам и вовсе жилось недурно, но привязанность к крохотному отечеству, страх его потерять были по-прежнему очень сильны. Идеи мирового гражданства, столь влиятельные впоследствии (в пору эллинистических монархий и Римской империи) едва появились на свет и вызывают, по-видимому, дружное осуждение большинства. „Кто хоть и родился полноправным гражданином, но убежден, будто всякая страна, где он может прокормиться, — ему отечество, такому человеку ничего не стоит пожертвовать благом родного города, потому что отечеством своим он считает не государство, а богатство“. Заключение не слишком справедливое, если вдуматься, но весьма показательное.
Суженность горизонта, дробный партикуляризм, недоверие (а не то и ненависть) к иноземцам, даже если иноземцы эти — ближайшие соседи, были неизбежным следствием полисного жизневосприятия. Но это не означает, что греческий народ фактически не существовал, распадаясь на множество замкнутых, взаимно чуждых или даже враждебных малых коллективов. Во-первых, само по себе полисное сознание было однородным по всему широкому пространству греческого расселения, иными словами, граждане Херсонеса Таврического, что стоял на месте нынешнего Севастополя, Кирены Ливийской и Массилии (нынешнего Марселя) с легкостью поняли бы побуждения и действия друг друга, или афинян, или спартанцев. А во-вторых, ощущение единства и взаимосвязанности всех греков перед лицом не-греческого, варварского (первоначально слово „варвар“ не имело никакого уничижительного оттенка, обозначая лишь человека, который лопочет что-то непонятное — вроде русского „немец“, т. е. немой, не говорящий на понятном языке) мира было столь же естественным и непосредственным, как любовь к малому своему отечеству.
Наилучшим образом греческую национальную общность определил писатель и историк V века до н. э. Геродот. Она обнаруживается, по Геродоту, в общности происхождения, религии, языка и обычаев. Можно спорить о сравнительной важности каждой из четырех черт, о том, до какой степени нарушали общность греческой религии местные культы, и еще о многом ином, но бесспорно, что Геродот ничего не придумал сам, а лишь сформулировал повсюду распространенные и принятые убеждения. Иначе говоря, в основании всегреческого чувства родства лежит общая культура, понимаемая по-сегодняшнему, т. е. очень широко, в сочетании явлений духовных и материальных, но по преимуществу все же духовных. И религия, и генеалогические предания, и самый язык, обогащенный и отточенный великими писателями, чье творчество очень рано сделалось достоянием всего греческого народа, включается в понятие культуры. Но для самих греков главнейшим в нем был государственный строй, точнее то, что отличало полис от монархий восточного типа: речь идет о свободе.
Дальнейшее изложение покажет, что свобода, которой пользовались граждане различных полисов, была далеко неодинакова, а в иных случаях оборачивалась слепым и тупым подчинением жестокой, давно окостеневшей и омертвевшей традиции. Но даже в таком случае грек отчетливо сознавал, что повинуется ЗАКОНУ, добровольно принятому им самим или его предками, — в отличие от варваров, которые зависят от каприза и произвола своего владыки: им неведом закон, а стало быть, неведома и свобода. Здесь не место выяснять, насколько близко или далеко от истины подобное представление о полной беззаконности варварских царств, — важно лишь одно: оно было косвенным, но на редкость мощным стимулом общегреческого сплочения.
В том немногом, что сказано выше, заключены две особенности, определяющие психический склад древнего грека в целом и любую из его сторон или проявлений (или, быть может, обнаруживающие себя в них). Прежде всего, это, условно говоря, „полисность“, то есть принадлежность к малому, замкнутому и — в основном — самодовлеющему коллективу. Полисность означает резкость рубежа между своим,