зимой скоту. Людей — как в пустыне Средней Азии, где пришлось бывать Николаю Петровичу в гражданскую. Да и то одни старики и старухи. Даже малых детей не видно. Безрадостно, неуютно было на душе.
Первым, кого повстречал в Ельниках Знобишин, был Улей, сосед. Неуклюжий, взъерошенный, крякая, он рубил во дворе хворост. Увидев Знобишина, прогудел:
— У-у, вернулся, герой…
И надолго замолчал.
— Пармен Федорович, расскажи, христа ради, что у нас тут и как? — взмолился Знобишин, горя нетерпением узнать колхозные подробности.
— Небось, баба все выложила, — прогудел Улей в ответ.
— Что баба?.. Баба она и есть баба.
— Ну, положим, твоя баба — не совсем баба… — И вдруг неожиданно: — Иди, Афиногешке доложись… Он у нас вроде за командира.
— А он здесь? — удивился Николай Петрович.
— Тьфу, где ему, псу, быть, — ответил Улей и с размаху всадил топор в чурбан.
Видать, не любил старик Афиногена Варакина. Да, кстати, и самого Улья в Ельниках не очень-то привечали. Ребятишки его даже боялись. Крепок, загадочен и дремуч был Улей.
Среднего роста, ладный, в военной гимнастерке без ремня, с топорщившимися усами, Афиноген Варакин встретил Николая Знобишина как когда-то в юности:
— Колюха, туды твою в лапу, ты?
Друзья обнялись.
На столе появилась пол-литра, свежие огурцы, лук…
— А вот с хлебом у нас — тютю, — пожал плечами Варакин. — Сам видел.
— Э, не привыкать, — успокоил его Знобишин. — Хлеба земля народит, были б руки у нас. А ты давно ли здесь?
— Я… я, собственно, там не был, — глядя на орден и медаль на груди Знобишина, смутился Варакин. — В сорок третьем призвали, приписали покедова, значит, к местному госпиталю ездовым. А в сорок четвертом приняли во внимание грыжу, еще что-то там такое и отпустили. И вот с тех пор в Ельниках с бабами воюю. В бригадирах хожу.
Минуту длилось неловкое молчание.
— Ну, не всем там быть, — наконец примирительно произнес Николай Петрович. — Надо и тут кому-то с бабами воевать. Теперь будет легче, наш брат, кто уцелел, возвращается.
— Оно, конешно, — поддакнул неизвестно почему присмиревший Афиноген Дмитриевич. — Надорвался тут за войну народ. Взять хотя бы твою Лукерью. Три года плуга из рук не выпускает. За двоих мужиков ворочает.
То ли хмель, то ли похвальные слова о его Лукерье или встреча оо старым другом, сознание, что вот снова находишься в родных Ельниках, а может быть и все это имеете взятое навеяли на Знобишина хорошие, теплые чувства.
— Финька, друг, — с чувством говорил он, — самое страшное позади. Ты знаешь, какую мы тут жизнь теперь будет разворачивать, а? Это не беда, что все кругом прохудилось. Но ничего, ничего…
Знобишин задумчиво смотрел в раскрытое окно и поэтому не мог заметить кривой усмешечки, скользнувшей по губам собеседника.
Придя домой, Николай Петрович с минуту стоял посреди избы, словно вспоминая что-то, и вдруг спросил:
— И почему бы это в избе у нас так сумеречно?
— Рябина, окаянная, под окнами весь свет заполонила, — ответила Лукерья, ласково глядя мужу в глаза.
4
Рябина, действительно, так буйно разрослась под окнами, что скрадывала всю переднюю часть избы, образовав сплошную зеленую стену. Сейчас эта стена во многих местах пламенела гроздьями ягод.
Знобишин поплевал на ладони, встряхнул в руках топор и, размахнувшись, наотмашь свалил крайнюю от угла молодую рябинку. Рябинка, вздрогнув, отлетела в сторону, но не упала, а, воткнувшись в землю, встала, как живая, беспечно шелестя листьями, словно бы и не была уже обречена. Знобишин, посмотрев на нее, усмехнулся и еще яростнее заработал топором.
Скоро от буйных зарослей осталась жить только одна, стоявшая напротив среднего окна старая, еще довоенная рябина с полуистлевшим обрывком мочала на нижнем сучке.
— Смахнул бы уж и ее, — посоветовал подошедший Афиноген Варакин, кивнув на оставленную рябину. — Было бы наподчистую.
— Нет, пусть эта останется, — произнес задумчиво Знобишин.
А Улей, вечно про себя кляня кого-то, подойдя, прогудел, жалеючи:
— Вожжу под хвост подпустил, герой. Жил бы за рябиной, как за занавеской: ни к тебе никто в окно не заглянет, ни ты ничего не видишь. Спокойствие.
Лукерья же, возвратившись вечером с работы, всплеснула руками:
— Господи, как светло в избе-то стало.
Увидев, что муж зачем-то отцепляет от гимнастерки орден и медаль, подошла к нему и, положив на его плечи свои натруженные руки, спросила:
— Зачем?
— Так надо, мать. Чтоб не мешали работать.
На следующий день Знобишин уже был в правлении колхоза. Председатель Федор Губарев, инвалид войны, которого Николай Петрович помнил еще малышом-несмышленышем, убежденно и горячо говорил:
— И не отказывайся, дядя Коля. Принимай дела у Афиногена. Для командной должности он явно неподходящ.
Афиноген Варакин передал «дела» — тринадцать трудовых книжек и сажень — как будто даже с радостью.
— Давай, командуй, — только и сказал он Знобишину.
И тут же предложил «обмыть» сажень, это немудрящее сооружение из реек в виде буквы «А». Знобишин «обмывать» сажень отказался, но к руководству Ельниковской бригадой приступил. И, надо сказать, десять лет неплохо работал. Колхоз в это время укрупнился, разбогател, выросли в нем новые люди. Преобразились и Ельники. Вновь по вечерам стали вспыхивать на улице песни девчат и парней. Подросла смена и Николаю Петровичу. От пенсии он отказался, сказав, что может еще поработать конюхом.
И каждый день, возвращаясь с конюшни, он проходит мимо окон соседа и неизменно спрашивает: «Все еще недужится, Митрич?»
Страстное желание поговорить с кем-то знакомым, вспомнить былое — стало потребностью на старости лет.
5
Недавно, по осени, когда хватили первые легкие морозцы, но снег еще не выпал, лисицей подобралась хворь и к Знобишину. Сначала ощутилось легкое покалывание в пояснице, потом оно дало знать в левом боку и ногах. Николай Петрович был уверен, что человек, много мерявший пешком землю-матушку, обязательно должен на старости ослабнуть ногами. «Кто мало ходил, тот и ноги имеет сыромятные, — любил повторять он. — Ну, а слабым ногам слабнуть, стало быть, уж нечего».
Вместе с недугом незаметно подобралась и тоска-бессонница.