официальной политики, но в роли определяющей силы «делало» внешнюю политику, стало новшеством, вытеснявшим понимание политики в XIX веке. Ранним и характерным примером этому послужила Испано-американская война, когда агрессивная националистическая «джингоистская» массовая пресса в 1898 году спровоцировала поначалу сопротивлявшегося президента Уильяма МакКинли пойти на конфронтацию с также отнюдь не «невинной» Испанией[240].
Третье. Технологическое развитие предоставило в распоряжение нового типа национального государства такие разрушительные мощности, которых прежняя история не знала. Сюда относятся доведение до совершенства многозарядной винтовки; изобретение пулемета; увеличение разрушительной мощи артиллерии; создание новых химических взрывчатых веществ; замена деревянных военных кораблей на железные, приводимые в движение машинами, все большего водоизмещения (незадолго до Первой мировой войны были также заложены технические основы для подводных лодок); использование для транспортировки войск железных дорог; а также средства связи, сменившие конных курьеров, сигнальные флаги и световой телеграф на электрический телеграф, телефон и даже радиосвязь[241]. Техника сама по себе не обязательно рождает насилие, но насилие увеличивает свое воздействие посредством техники. До второй половины ХX века, когда порог устрашения оружия массового поражения вырос, каждое военное изобретение реализовывалось на практике.
Четвертое. Не позднее последней трети XIX века эти новые инструменты власти стали непосредственно соотноситься с промышленной мощью страны. Вместе с экономикой ножницы развития военных технологий в мире все более расходились. Страны без собственной промышленной базы, такие как, например, некогда господствовавшие на море Нидерланды, не могли больше претендовать на главные роли в международных отношениях. Возник новый тип великой державы, который определялся не численностью населения, не умелым управлением и присутствием на морях, а в первую очередь своими промышленно-производственными возможностями и способностью финансировать и создавать вооружение. К 1890 году, то есть еще до начала своей глобальной военной активности, США располагали вооруженными силами в количестве лишь 39 тысяч человек, и тем не менее уже тогда как ведущая индустриальная держава они пользовались не меньшим уважением на международной арене, чем Россия с количеством военнослужащих, в семнадцать раз превышающим американское[242]. Численный состав войск оставался важным, важнее, чем в атомном веке после 1945 года, но больше уже не был решающим критерием военного успеха. Вне Европы это особенно быстро поняла японская политическая элита, когда она после 1868 года поставила перед собой цель сделать Японию одновременно «богатой и сильной», построив мощное с военной точки зрения промышленное государство – которое к 1930‑м годам реализовалось в промышленно развитое милитаризированное государство. Фактор потенциальных промышленных возможностей имел для мировой политики решающее значение немногим менее столетия: примерно с 1870‑х годов и до поражения Советского Союза в гонке вооружений с экономически более мощными США. Затем терроризм и старое оружие слабых – партизанские войны – снова поставили этот фактор под сомнение; атомные бомбы находятся сегодня в руках промышленных карликов, таких как Пакистан или Израиль, в то же время такие мощные промышленные государства, как Япония, Германия или Канада, ими не обладают.
Пятое. Европейская государственная система, основные черты которой были заложены в XVII веке, в XIX веке была расширена до мировой системы государств. Это произошло двумя путями: во-первых, благодаря подъему в конце столетия неевропейских великих держав, США и Японии, во-вторых, благодаря вынужденному присоединению большей части мира к европейским империям. Оба процесса были тесно связаны друг с другом. Колониальные государства стали переходной формой к развитому мировому сообществу государств. Можно спорить о том, ускоряли ли они переход или замедляли его. Во всяком случае, разнообразие государств в мире до Первой мировой войны в некоторой степени еще сдерживалось империями. Лишь в ХX веке в два приема образовалась сегодняшняя международная система: непосредственно после Первой мировой войны в организационных рамках Лиги Наций, которая сделала возможным для таких стран, как Китай, Южная Африка, Иран, Сиам или республики Латинской Америки, институализированный постоянный контакт с великими державами, а затем благодаря деколонизации в течение двух десятилетий после окончания Второй мировой войны. Империализм, как это очевидно теперь, стал противоположностью тому, чего добивались его приверженцы: он способствовал консолидации глобальных политических отношений, а через это стал повивальной бабкой постимперского международного порядка, который, впрочем, остается в значительной степени отягощенным бременем имперского наследства.
Нарратив I: Взлет и падение европейского государственного порядка
В учебниках относительно событий XIX века содержатся два больших нарратива, которые почти всегда существуют отдельно друг от друга: европейская история дипломатии великих держав и история имперской экспансии. Над обеими историями работали поколения историков. В грубом приближении их можно резюмировать так.
Первая история рассказывает о взлете и падении международного порядка государств в Европе[243]. Ее можно начать с Мюнстерского и Оснабрюкского мира в 1648 году или с Утрехтского мирного договора 1713 года, но вполне достаточно начать и с 1760‑х годов. В то время не существовало споров относительно того, кто обладает статусом великой державы в Европе. Более старые страны-гегемоны, такие как Испания и Нидерланды; географически обширные, но слабо организованные области вроде Польши и Литвы; высокоактивные в определенный период с военной точки зрения средние государства, такие как Швеция, в этом статусе не удержались. В результате подъема России и Пруссии возникла пентархия великих держав: Франции, Великобритании, Австрии, России и Пруссии[244]. После Карловицкого мира (1699) больше не нужно было считаться с внешним давлением агрессивной, долгое время даже обладавшей превосходством Османской империи. В рамках этой пятерки образовались особенные механизмы неустойчивого равновесия. Он основывался на принципе эгоизма каждого отдельного государства, не был стабилизирован в виде всеобъемлющей концепции мира и в сомнительных случаях сохранялся за счет пожертвования «малых» государств, например Польши, которую несколько раз делили между собой ее большие соседи. Попытка революционной Франции под руководством Наполеона превратить эту систему баланса сил в континентальную империю с гегемонией над своими соседями провалилась в октябре 1813 года на полях сражений под Лейпцигом. До 1939 года никто не стремился к подобной гегемонии в Европе (за исключением радикальных немецких военных целей в Первой мировой войне). На Венском конгрессе 1814–1815 годов пентархия была восстановлена с сохранением дважды (в 1814 году и повторно в 1815 году после возвращения Наполеона с острова Эльба) побежденной Франции. Теперь она основывалась на общем желании политических элит обеспечить мир и избежать революций. По сравнению с XVIII веком система была стабилизирована и укреплена благодаря некоторым эксплицитно прописанным правилам, базовым механизмам консультации и сознательному, в том числе социально и консервативно мотивированному, отказу от новой технологии массовой военной мобилизации. Этот порядок на несколько десятилетий гарантировал мир Европе и представлял собой значительный политический шаг вперед по сравнению с XVIII веком. Он был поколеблен, но