type="note">[977].
Германская империя находилась совсем в другой ситуации. Она была основана в момент усиления мирового импульса к глобализации и с самого начала проводила свою внешнеторговую политику, приспосабливаясь к этим условиям. Германия превратилась в промышленную и военную державу первого ранга среди прочего еще и потому, что ее политики и предприниматели использовали возможности интернационализации в национальных интересах[978].
Образцовые граждане и промежуточная власть
Идея демократии – будь то прямой, по Руссо, или опосредованной представительскими институтами, как в британской политической традиции, – в любом случае предусматривала упрощение политических механизмов. Джереми Бентам, английский мыслитель эпохи Просвещения, принадлежавший к «утилитаристскому» направлению, наверное, точнее всех выразил эту идею. Однако это была основная идея всех демократических программ: контролируемое господство в эпоху модерна требует рационализации в виде устранения промежуточных властей. Народ и власти предержащие должны иметь дело друг с другом по возможности непосредственно. Они должны быть связаны друг с другом через представительства: демократически, то есть через процедурно регламентируемые выборы и делегирование полномочий, или же в мистическом единении (unio mystica), при котором монарх или диктатор претендовал на воплощение нации, а нация-«народ» поддерживала эту претензию путем аккламации или по крайней мере виртуально. Таким образом, политическая система национальных государств принципиально основана на организованной в плоскую иерархию гомогенности нации и простоте конституционных механизмов.
Национальные государства или модернизирующиеся империи также стремятся к дискурсивной унификации, устанавливая стандарты «идеального гражданина» и стремясь к их реализации. Домодерные дебаты о политике во многих цивилизациях велись вокруг фигуры образцового правителя, его способностей, его добродетелей, его благочестия. Модерные же дебаты сосредоточены на фигуре образцового гражданина (model citizen), определения которого могут сильно различаться, но от которого повсеместно ожидается, что он (и она) как минимум найдет баланс между преследованием частных интересов и служением нации в целом. Размышления о том, каким должен быть современный британец или француз, китаец или египтянин и что означает в нынешних условиях быть «британским», «французским», «китайским» или «египетским» гражданином, на рубеже веков занимали умы общественности во множестве стран. Вспыхивали дебаты как о национальной идентичности, так и о стандартах «цивилизованности». В XIX веке они еще не разрослись до коллективистских эксцессов, которые в XX веке привели к тому, что «изменников родины», «классовых врагов» и расовые меньшинства физически исторгали из общества и преследовали.
Тем не менее единообразие и простота нации и «народного тела» оставались недостижимой иллюзией. Империи не могли по мановению волшебной палочки избавиться от своего полиэтничного характера. Нигде не решались на такой радикальный шаг, как введение имперского гражданства, не зависящего от цвета кожи человека. Всюду, где пробовали национализировать империи, такие попытки быстро наталкивались на границы, заданные внутренней противоречивостью национализации. В колониальных системах политические иерархии просто не могли не быть сложными. Некоторые функции суверенитета и обеспечения внутреннего порядка почти всегда приходилось делегировать. Это, помимо прочего, означало, что колониальные правительства порой отказывались от контроля за собственным финансированием. Так, в некоторых колониях Юго-Восточной Азии китайские меньшинства, организованные в компактные и эффективные союзы, или тайные общества (gongsi), коллективно брали на откуп сбор налогов и приобретали право монопольной торговли (например, опиумом), тем самым помогая колониальному государству обеспечить финансирование[979]. «Гунси» не являлись частью формальной системы власти, и все же без них государство функционировать не могло. Таким способом, даже в ситуации, когда демократическое участие граждан в управлении страной было пустым звуком, вновь возникшие заинтересованные группы могли добиваться внимания к себе.
Но и в гражданских обществах государств Запада идеал простого правления и небольшого государственного аппарата был размыт. Увеличивалось количество посреднических инстанций нового типа. Между народом и властями предержащими вклинивались теперь уже не старомодные сословные органы, а бюрократические аппараты, политические партии, которые все больше выглядели как компактные организации (или, в случае США, как локальные «машины» – party machines), а затем – синдикаты, профсоюзы, союзы по защите интересов и лобби всех мастей, церкви, которые дескрализовались и переквалифицировались в представителей особых интересов, и, наконец, средства массовой информации, стремившиеся сделаться самостоятельными игроками. Рациональные и простые политические системы классического либерализма превратились в довольно сложные структуры. Еще до Первой мировой войны кое-где были посеяны семена тех корпоративистских элементов, которым предстояло прорасти и выйти на передний план в двадцатых годах XX века – и не только в Европе.