ему. Я когда его на базаре теперь вижу, сразу слезы, не могу по сей день его есть. А зимой в те годы очень спасал.
Лето сорок второго уже было повеселей, фрукты появились, овощи разные, да и тепло. Там на горах, совхоз был, в нем сад яблоневый, апорт с твою голову был. Или кто-то специально кидал в арыки, или сами падали, в общем вода текла с яблоками, и почему-то всегда под вечер. Люди ждали, вытаскивали и ели, мама твоя тоже ловила. В один день меня отправили в эту будку, это была просто деревянная будка с дверью и окошком, дверь нараспашку была. Я немного подмела внутри, и приехал грузовик с большой бочкой пива, на досках ее скатили, и на земле прямо так и оставили, накладную дали и все. Я стою и думаю, ни кружек нет, ни чашки какой, как его продавать буду? Нашла кусок извести и на деревяшке написала, ПИВО ЕСТЬ! И что ты думаешь? Через 15 минут уже стояла толпа мужиков со своими железными кружками и стаканами. А откуда я знаю, сколько в них вмещается? А по накладной деньги надо сдать. Они встали и молчат, смотрят голодными глазами. Я им объяснила, так они принесли меру стеклянную — и что там было! Я была главной женщиной в городе. Пиво кончилось часа за четыре, а мелочи было шесть железных кружек, которые я еле доволокла в магазин, чтобы сдать.
На следующей неделе все повторилось, я приехала в будку, а толпа уже стояла, чуть ли не на руках меня туда занесли. Бочку разгружали, что Египетский саркофаг. Я шлангочку вставила в дырку, глаза поднимаю, а передо мной Крючков стоит с графином и улыбается, я так и села.
У него графин двухлитровый был, мужики стояли и рот открыли, а он говорит: «Ребята, это на двоих — мне и Эйзенштейну.» Один ему железную кружку в руку сунул, говорит Коля с нами выпей. А мужики в основном комисованные были, после фронта. Крючков встал, поднял кружку «За победу!» И одним махом ее опрокинул. Мужики, кто без ноги, кто без руки, хлопали его по спине и кричали вслед: «Коля, бей фашиста!»
Вот, так и жили.
— Ба, а как ты со Смирновой познакомилась?
— А она пришла за пивом, для своего оператора, вся такая нарядная, я потом кофточку, как у нее, сшила, и нашим в магазине выкройку отдала, так пол города в таких ходило. Муж, говорит, со съёмок не вылазит, спит по 3 часа, хочу его, говорит, порадовать. Ну, я ей и налила, а деньги наотрез отказалась брать. Она и потом приходила, мы с ней разговаривали подолгу. Она мне блюдечко подарила, я тебе потом покажу. В общем, мы с ней приятельствовали. Она меня научила тогда губы красить, так и крашу всю жизнь.
Летом, бывало, устраивали концерты прямо на площадке перед киностудией, весь город сходился. Пели, танцевали, стихи читали, рассказки всякие. Народ прям на землю садился и смотрели, и слушали. Облегчение было, хоть какое-то. И каждый уходил с концерта, или песню повторял, или стихи читал. С дальних колхозов люди на ишаках да на телегах на те концерты приезжали. Продукты везли, ткань, бараньи шкуры. У них главный авторитет был Эзейнштейн, режиссёр. Он на концерте вышел один раз и поклонился. Спасибо, говорит, Алма-Ата навсегда останется в наших сердцах. А ты говоришь, культуры нет. Они столько дали нам. Правда умирало много, ох, много.
А тот дом до сих пор стоит, я когда, бывало, езжу мимо все Лидочку вспоминаю. Зимой в этом доме холодно было, там комнатки маленькие, корридор длинный, у кого кровать была, кто просто на досках спал. В комнатах печки-буржуйки, а трубы прям из окон дымили. Весной дом чёрный был, белили его постоянно.
Я сидел в ступоре и смотрел на Ба.
Для меня тогда ее рассказ не был столь удивительным, как сейчас, да и запомнил я его не весь, пришлось прибегнуть к памяти мамы.
— Ба, а что еще было интересного?
— Летом сорок четвёртого, намного легче стало. Фронт уже далеко от Москвы был. Они стали уже не про войну снимать. Так один раз сам Иван Грозный в мою будку заявился. В наряде царском, как-то прибежал потный, жара под сорок, а он в шубе с соболями. Я засмеялась. А он встал как вкопанный, как заорет на всю улицу: «Ох, матушкааааа, пивааааа мне пивааааа, студеного!»
Я ему кружку поднесла. Он одним махом выпил, да назад бегом, и орёт, даровал бы я тебе шубу с царского плеча, да не могу, съёмки. Потом пришёл еще раз, но уже не в костюме. У меня народ толпится, все тару тянут. Бочка кончается, а он встал в стороне и смотрит, я мужикам кричу пиво заканчивается. Он услышал и как заорет: «пивааааа мне, матушка, пиваааа», я его сразу узнала. На мужиков шикнула и налила ему кружку. Николаем его звали. (Черкасов). Вот такая культура.
— А потом?
— Потом, Победа, город от радости с ума сошёл. Мы позже о ней на пару дней, чем все узнали. Говорят, диктор какой-то не смог объявить, плакал, так кто-то из киношников выбежал и как заорет на всю улицу: «Победаааааа!» и что тут началось! И плакали, и смеялись. Потом я узнала, что актёры уезжают, пришла с Лидочкой попрощаться, а она уже уехала, и больше я ее видела только в телевизоре. Мы должны им быть благодарны. Ты в том числе.
— Ба, а я-то за что?
— За свой язык, который метет, как метла. Если бы не они, ты бы так не разговаривал.
Из майсов моей бабушки. Моя бабушка говорила на идиш, или Поцелуй меня в жопу!
Моя Ба говорила на идиш, если точнее, она на нем ругалась. При том ругала она меня, маму, тетку и брата. Но делала это для того, чтобы понимали только взрослые и, естественно, когда я слышал бабушкин идиш, это значило, что она ругалась, или шепталась втихаря с мамой или тетей. Перевода ее ругательств я по сей день не знаю, кроме одного: «поцелуй меня в жопу». Видать, остальные были похлеще, если ушли вместе с ней в могилу.
И вот прошло очень много лет, выросли мои дети, и дочь собралась в Израиль на пмж. Дело было в Киеве. Дочь долго готовилась, оформляла документы и очень волновалась. В один прекрасный день дочь мне говорит:
— Папа тебя вызывает консул Израиля на беседу.
— Чёй-то?! —