власть в ход пустите? — усмехался Уоткинс и усиливал голос. — Пускайте! Не боюсь. И самого Гровса тоже. Мы еще с пеленок вместе, за ним такое водится... Один я знаю, так что не боюсь. В науку подался, акционером стал, на чужих знаниях к лику бессмертных приклеивается... Пусть господин Петраков все знает, нечего скрывать...
— Прекратите! Вы портите все дело! — уже требовал Хаббарт. Он сдернул очки, под маленькими водянистыми точечками глаз кругами расплывалась гладкая набрякшая синева. — Вам не простят этого!
— Мне все равно! Не убьют. Работать некому будет, — бушевал Уоткинс. — А я не хочу, чтобы Гровс поднимался выше и выше за чужой счет. Он и так всю жизнь на чужих горбах катается. Даже меня, своего друга, запряг... Теперь дошла очередь до зарубежных светил... Эх, господин Петраков, знали бы вы!..
— Уоткинс, вы с ума сошли!
— Знали бы вы, господин Петраков... Я не хочу, чтобы вы помогали Гровсу. Не хочу! Пусть гибнут солдаты. Пусть весь Центр сидит на мели. Пускай все видят, что это такое — Гровс! Я завидую ему. У него жизнь — сплошной фейерверк. А чем я хуже? Глупее, менее талантлив? Он и теперь нашел лазейку — ваш мозг, вашу квалификацию. Еще выше хочет, мало ему. Не допущу! Знаете, какая наука здесь? Вы умный человек, а ничего вы не знаете.
Загремел упавший стул, Хаббарт резко шагнул к Уоткинсу с заложенными в карманы пиджака руками. Это была угроза. Уоткинс взглянул на оттопырившиеся карманы, покривился в едкой усмешке. Потом небрежно пнул свой стул, освобождая выход. У двери его догнал Хаббарт и пошел по веранде рядом.
— Вот такие дела‑а, — вздохнул Жак.
— Он — больной? Что-то я не замечал, чтобы он заговаривался, — раздумывал Иван Андреевич.
— Нет, отчего же... Вполне нормальный, как и все мы. Выпил многовато... Определенные группы людей чаще бывают откровеннее, прямее в своих мыслях и чувствах по сравнению с другими. Это — старики и дети.
— Но они не всегда правы!
— А кто всегда прав? Таких не бывает.
Помолчали. Жак смотрел на дверь и тер кулаком подбородок. Было ясно: Уоткинс и Хаббарт к столу не вернутся. Иван Андреевич утомился от этой шумной неразберихи. Засели в голову слова, сказанные за столом, не давали покоя.
— Вы в чем-то правы, господин Сенье. Меня беспокоят слова Уоткинса. Ничего не понятно. Как вы относитесь к его мнению о науке в вашем Центре, да и вообще ко всем его словам?
Жак сдержанно улыбнулся и посмотрел на Ивана Андреевича, с ответом не торопился. Но молчать, когда за столом всего двое, когда после вопроса не произнесено ни единого слова, — это уже неприлично.
— Я — плохой комментатор.
— Ничего, выслушаю. Плохо, когда — ничего. Как в темнице.
— Напрасно стараетесь, господин Петраков. Пусть разъясняет сам автор. Я-то при чем?
— Вы — тоже научный сотрудник Центра. Речь идет как раз о науке.
— Не надо, господин Петраков. За других я не расписываюсь. Если хотите, пройдемся. Размяться неплохо бы.
— Что здесь происходит? Даже откровенно поговорить не с кем! — поднялся из-за стола Иван Андреевич.
— А зачем говорить? — пристроился к его шагу на веранде Жак. — Кому нужны слова мои, ваши, любого человека? Уйти от всех — в этом счастье. От так называемых друзей и от врагов, от умных и дураков, от злых и добрых, от талантливых и бездарных. Остаться одному! Какой есть — для себя. Никого не касаться, быть незаметным. Природа и ты, ты и природа. Вот счастье!
— Такое уединение вы нашли здесь, в Центре? — спросил Иван Андреевич, открывая дверь на улицу.
— Да, представьте себе! — поспешно ответил Жак.
— Но, позвольте, какая здесь природа? Все под куполом, все искусственное. Даже воздух. Вы противоречите себе. Значит, вы со мной не откровенны. Зачем же так? Сейчас мы говорим не о каких-то чрезмерных тайнах Центра, а всего-навсего лично о себе. И опять... — Иван Андреевич пожал плечами.
— Что «опять», что?! Скажете, вру? Да, с природой здесь ни к черту. Ее отобрали у нас. Мы сами остались частицей природы, только и всего. Теперь скажите, от этой откровенности вам лучше стало? Молчите.
— Ну почему же... Странно у вас. Только что Уоткинс кипятился за столом, теперь — вы. Нормального разговора не получается.
Иван Андреевич свернул за угол. В дальнем конце улицы он увидел покатый склон кратера. Неужели и там, в конце городка, безлюдно? Он направился мимо пустых окон первых этажей, завешенных белыми полотнищами. На зданиях водосточных труб не было, значит, на дожди не рассчитано. А решетки ливневых колодцев, круглыми пятнами втиснутых в дорожный асфальт, встречались часто. Хотел было спросить у Жака, почему такое несоответствие. Да стоит ли?
Жак не отступал ни на шаг, он то и дело взглядывал на Ивана Андреевича. И засмеялся, нервно, пронзительно:
— Видите, что получается, господин интеллигент! Стоило вам отметить шероховатости в моих рассуждениях, и вы уже стали самим собой. Без шелухи. Таким, как есть. Будто протрезвели. Для вас я уже не существую. И никто уже не существует для вас. Вы стали как все люди — равнодушным! Я вам уже не интересен, запутанный я — вот в чем дело. А вам нужен человек, как ясное солнышко... Скажете, что все это не так? Не поверю! Вы сейчас представляете людей века равнодушия. Как бы в наши дни человек ни топорщился, до него, до его потуг к новому в науке, в творчестве, к общению с людьми, к их здоровью или болезням, к радостям или печалям, к блестящим идеям или беспросветной тупости — ко всему на свете никому нет дела. Ложь, в лучшем случае — дипломатия имеют засилье. А люди твердят о любви, о заботе, о взаимной заинтересованности в судьбе и прочем. Эгоцентризм — бог нашего времени. Зачем я — вам, а вы — мне? Ну зачем? Вот и получается, я живу, а меня для вас нет. Вы живете, но и вас для меня нет. Мы обманываем себя, обманываем окружающих нас людей, будто мы есть. Но ведь и этих людей для нас не существует. Есть я, один; есть вы, тоже один. И только для себя... Будто бы плохо кажется, а? Чушь?! Это понять надо. Вот достигнем глубины этого понятия, тогда каждый из нас будет утверждать, что все остальное —