толпы, среди кривых дорог.
И ныне, уподобившись Эмиру
всех правоверных, к людям вышел Бог;
и матерью рожден, как прежде были
все те, кто станет после горсткой пыли,
и мир Ему дарует Царь небес:
рассветы, камень, воду, хлеб и луг,
а после – кровь от нестерпимых мук,
глумленье, гвозди, деревянный крест.
Пробуждение
Забрезжил свет, и, путаясь в одежде,
Встаю от снов для будничного сна.
Из мелочей привычных ни одна
Не сдвинулась – настолько все как прежде,
Что новый день сливается с былым,
Где так же носит племена и стаи,
Хрипит железо, воинства сметая,
И тот же Карфаген, и тот же Рим,
Опять лицо, что и не глядя знаю,
И голос, и тревога, и удел.
О, если б я, хоть умерев, сумел
Очнуться до конца, не вспоминая
Того, кто звался мной, рядясь в меня!
Быть позабытым с нынешнего дня!
Пережившему молодость
Тебе известен ход земных трагедий
И действий распорядок неуклонный:
Клинок и пепел, будущность Дидоны,
И Велисариева горстка меди.
Зачем же в кованых стихах упрямо
Все ищешь ты сражений среди мрака,
Когда перед тобой – семь пядей праха,
Скупая кровь и гибельная яма?
Вот зеркало, в чьем потайном колодце,
Как сон, и отразится, и сотрется
Однажды смертная твоя истома.
Уже предел твой близок: это стены,
Где длится вечер, беглый и бессменный,
И камни улицы, давно знакомой.
Александр Селкирк
Мне снится, что кругом – все то же море,
Но тает сон, развеян перезвоном,
Который славит по лугам зеленым
Английские спасительные зори.
Пять лет я замирал перед безмерной
И нелюдимой вечностью пустыни.
Чье наваждение пытаюсь ныне
Представить в лицах, обходя таверны.
Господь вернул мне этот мир богатый,
Где есть засовы, зеркала и даты,
И я уже не тот, сменивший имя,
Кто взгляд стремил к морскому окоему.
Но как мне весть подать тому, другому,
Что я спасен и здесь, между своими?
«Одиссея», песнь двадцать третья
Уже завершена суровой сталью
Возмездья долгожданная работа,
И наконечники копья и дрота
Гнилую кровь соперников достали.
Наперекор морям и их владыке
Улисс вернулся к берегам желанным —
Наперекор морям и ураганам
И богу брани в ярости и рыке.
Царица, успокоена любовью,
Уже, как раньше, делит изголовье
С царем, но где влачит судьбу земную
Тот, кто погожим днем и ночью темной
Бродил по миру, словно пес бездомный,
Никем себя прилюдно именуя?
Он
Глаза твои земные видят свет
звезды жестокой, а земную плоть
песок и камни могут уколоть.
А Он – и луч, и мрак, и желтый цвет.
Он есть и видит все. И Он глядит
на жизнь твою несметными глазами:
то гидрой черною, то зеркалами,
то тигром, чей окрас огнем горит.
Ему творенья мало. Он живет
в вещах малейших, Им же сотворенных:
Он корни кедров, на песках взращенных,
луны и солнца каждый поворот.
Я звался Каином. Из-за меня
Он знает муки адского огня.
Сармьенто
Ни мрамором, ни лавром он не скрыт.
Присяжным краснобаям не пригладить
Его корявой яви. Громких дат,
Достойных юбилеев и анналов,
Не хватит, чтобы в нем, ни с кем не схожем,
Убавить человека. Он не звук,
Подхваченный извилистой молвою,
Не символ, словно тот или другой,
Которым помыкают диктатуры.
Он – это он. Свидетель наших сроков,
Он видел возвышение и срам,
Свет Мая, ночь Хуана Мануэля,
И снова ночь, и потаенный труд
Над кропотливым будущим. Он – тот, кто
Сражается, любя и презирая.
Я знаю, он в сентябрьские утра,
Которых не забыть и не исчислить,
Был здесь, неукоснительной любовью
Пытаясь уберечь нас. День и ночь
Он в гуще толп, платящих за участье
(Нет, он не мертв!) поденною хулой
Или восторгом. Дальней перспективой
Преломлен, как магическим стеклом,
Три лика времени вместившим разом, —
Грядущий, нынешний, былой, – Сармьенто,
Сновидец, снова видит нас во сне.
Малому поэту 1899 года
Найти строку для тягостной минуты,
Когда томит нас день, клонясь к закату,
Чтоб с именем твоим связали дату
Той тьмы и позолоты, – вот к чему ты
Стремился. С этой страстью потайною
Склонялся ты по вечерам над гранью
Стиха, что до кончины мирозданья
Лучиться должен той голубизною.
Чем кончил, да и жил ли ты, не знаю,
Мой смутный брат, но пусть хоть на мгновенье,
Когда мне одиноко, из забвенья
Восстанет и мелькнет твоя сквозная
Тень посреди усталой вереницы
Слов, к чьим сплетеньям мой черед клониться.
Техас
И здесь, как в Южном полушарье, то же
Глухое поле без конца и края,
Где гаснет крик, в безлюдье замирая,
И тот же конь, аркан и краснокожий.
И здесь, в недосягаемом безвестье,
Сквозь гром столетий распевает птица,
Чтоб вечеру вовеки не забыться;
И здесь волхвуют письмена созвездий,
Диктуя мне исполненные силы
Слова, которые из лабиринта
Несчетных дней спасутся: Сан-Хасинто
И Аламо, вторые Фермопилы.
И здесь все то же краткое, слепое
Мгновенье, что зовем своей судьбою.
На полях «Беовульфа»
Порою сам дивлюсь, что за стеченье
Причин подвигло к безнадежной цели —
Вникать, когда пути уже стемнели,
В суровые саксонские реченья.
Изношенная память, тратя силы,