лодку один, так же как дядя Михайла: он перевозил на большой лодке, а я садился в маленькую.
Хороший, душевный человек был дядя Михайла, но имел одну плохую привычку, нажитую им на солдатской службе, - сквернословие. Эту привычку его знала вся наша волость, потому что голос у дяди был на редкость зычный: он в поле пашет, а в деревне слышно его, и мужики, улыбаясь, говорят:
«Это Михаил Егорович на кобылу молится».
Дядя Михайла знал свой грех и сам хотел от него избавиться, даже обещание попу давал не раз: «Я со всей душой, батюшка…» - и тут же клялся такими словами, что батюшка уходил от него, пятясь и открещиваясь, как от черта.
Широка у нас Онега, но, когда дядя Михайла стал работать на перевозе, бывало, что девушки и на нашем и на том берегу разом зажимали уши.
На лодку к моему дяде обычно садились одни мужики, которым нравилось его сквернословие, а учителя и попы обращались к услугам Михаила Егоровича лишь в крайнем случае, когда на перевозе больше никого не было, и при этом просили его:
«Только ты, Михайла, пожалуйста, молчи, не разговаривай!»
Перевозя господ, дядя сам старался не разговаривать, ограничивался покрякиванием; но, если какой-нибудь приезжий чиновник, еще не знавший его, обращался к нему с вопросом, тогда уж Михаил Егорович вознаграждал себя за вынужденное воздержание.
Из-за скверной привычки моего дяди, отпугивавшей от него людей, мне приходилось работать: вдвойне.
К перевозу с горы то и дело сбегали барышни - поповы, дьяконовы или учительские дочки, - и кричали:
- Вася! Вася! Перевези, голубчик!
- Дядя Михайла перевезет.
- Ой, что ты! А вдруг он посреди реки начнет разговаривать?
Дядя посасывает трубку, скучая на берегу у своей большой лодки, а я гоняю через реку маленькую без отдыха - у меня от пассажиров нет отбоя.
Все похваливали меня:
- Ай да перевозчик? Шустрый паренек?
И кто конфету совал, кто пряник.
Вечером приходила дочь попа Шура с тремя свои-
ми подругами, тоже Шурами, и просила:
- Васенька, возьми большую лодку и покатай нас.
И тогда дядя оставался на перевозе с маленькой лодкой, а я катал на большой четырех Шур, и они пели хором:
Не отдай меня, батюшка,
Ни в Гаврилову, ни в Спирову,
Ни в Глухую, ни в Иваново…
Иваново в грязи лежит,
А Гаврилово в притыку стоит.
Да уж Спирова немытая,
Буйдина изба некрытая.
Обидно мне было: катай их, а они смеются над нашей бедной деревней и над нашей худой избой? И я им говорил:
- Чего смеетесь? Ведь мы погорельцы. До пожара наша деревня была красивая - двери крашеные, столбы точеные.
Они хохотали:
- Неужели, Васенька, и правда в Спировой были столбы точеные?
- Чего я вам врать буду! Спросите наших спировских мужиков.
- Ой, что ты, Васенька! Боже сохрани нас спрашивать спировских - у них же у всех один разговор, как у Михайлы.
Темнеет. Тихо становится на реке. Отец уходит в деревню, я остаюсь на перевозе с дядей Михайлой. Он раскладывает на берегу костер, начинает чистить рыбу для ухи и от скуки сам с собой заводит бранный разговор.
- Вы бы, дядя Михайла, поменьше ругались, а то девки боятся вашего разговору, - говорю я, подходя к костру.
- Привык, Васенька, с царской службы, - оправдывается старик. - Вот уже больше двадцати годов отвыкнуть не могу.
- Постарались бы!
- Стараюсь, Васенька, стараюсь, да черт путает!
И дядя Михайла принимается честить черта и честит его до тех пор, пока какой-нибудь рыбак с того берега не крикнет:
- Михайла, ты с чертом-то поосторожнее!
На ночь мы укладываемся с дядей в избушке на полок.
Нравилось мне ночевать на перевозе. Бывало, ночью слышишь сквозь сон, как с того берега кричат:
- Перевозчик! Перевозчик!
Пока это дядя покряхтит, не спеша закурит трубку и, выйдя из избушки, спросит своим зычным голосом:
- Ну, чего кричишь?
А потом начнет объясняться с ночным пассажиром и объясняется, пока тот не замолкнет, а он не скажет своего последнего слова, и только тогда спустится к лодке.
Глянешь в оконце на реку - по Онеге скользит черная лодка в лунном свете, и вокруг лодки струится, блещет вода. Кажется, что видно каждую струйку в отдельности, как они бегут на лодку, обгоняя друг друга.
Дядя объясняется с пассажиром уже на том берегу, а я гляжу на реку и думаю: далеко течет Онега, до самого Белого моря. Вот бы доплыть до моря, поглядеть, какое оно, какие на нем корабли плавают…
Не видел я не то что морского корабля, но и речного суденышка, кроме лодки; но ночью, глядя на реку из оконца избушки перевозчика, мне казалось, что я плыву по Онеге на корабле в дальние, заморские страны.
Однажды в сенокосную пору, когда отец и дядя со всеми мужиками ушли на покос, к перевозу спустился важный чин в черном мундире с серебряной медалью на шее.
- Ты что, бутуз, перевозчиком? - спросил он.
- Перевозчиком, - ответил я. - Садитесь - мигом доставлю.
- А мужиков нет, что ли?
- Ушли сено косить. Я заменяю.
- Ну ладно. Если заменяешь, вези.
Сев в лодку, он спросил меня:
- Чей будешь?
- Васька Буйдин из Спировой.
- Не Леонтия ли сын?
- Леонтия.
- А Федотовича знаешь?
Как же мне было не знать Федотовича, нашего дальнего родственника, о возвращении которого на родину в том году говорила вся волость!
Много-много лет назад молодым парнем уехал он на военную службу во флот, дослужился до первого офицерского чина, получил большие награды за отличие в войне с японцами и, выйдя на пенсию, вернулся в деревню с женой и дочкой, построил себе большой дом в три комнаты и, что особенно всех удивило, обнес его высоким дощатым забором, чего в наших деревнях до него никто не делал. Говорили, что он привез с собой много сундуков разного добра и в доме устроил все по-городскому.
Прошло около года, как Федотович вернулся, а из нашей семьи только дядя Михайла видел его однажды в церкви, и то издали - близко подойти не решился.
И вот этот важный родич, с большой круглой медалью на шее, с коротко подстриженной бородкой, точь-в-точь как у одного генерала на картинке в