мы не имеем вестей от войска! Чем тянуть из меня десять жил, скажи сразу: прибыл Манас?
— Не сердитесь, дядюшка, — смиренно ответил Бозуул. — Я привез вам вести от войска. Мы победили Дракона Андижана, и Дракон издох. Мы соединились с племенем Кокетея, восставшего против дома Чингиза. Число нашего войска составляет теперь сто двадцать тысяч, не считая стрелков-ташкентцев хана Пануса, которые вступили с нами в союз. Может быть, сейчас, когда я разговариваю с вами, наш лев Манас во главе богатырей бьется с вражеским войском за землю отцов, за Небесные Горы. Не сердитесь же на меня, дядюшка!
— Как не сердиться мне на тебя, трус, если ты в час битвы покинул войско, чтобы лежать в юрте, пить кумыс и веселиться с девушками! Для чего ты прибыл сюда? Ответствуй! — с гневом закричал Бай.
— Вот для чего, дядюшка, — ответил Бозуул и указал на Каныкей, окруженную сорока всадницами.
Бай подъехал ближе, ибо глаза его уже слепли, но, увидев Каныкей, он едва не ослеп совсем, ибо, как солнце, сияла ее красота. Она сошла с коня, и показалось Баю, что солнечный луч соскользнул и склонился перед ним. Еще ему показалось, что сладко и плавно зажурчал ручей, ибо Каныкей заговорила:
— Да будут долгими ваши дни, мудрейший из мудрых! Передает вам благопожелания Каныкей, дочь бухарского хана Атемира, а теперь — ваша дочь, ибо взял ее в жены Манас. Она прибыла к вам со своими сорока подругами — женами богатырей Манаса, и просьба у всех одна: возьмите нас под свое крыло!
Бай прослезился и сказал:
— Благословение неба да снизойдет на тебя, Каныкей! Будь мне дочерью, а народу — матерью.
В честь прибытия Каныкей и сорока подруг был устроен пир, и народ поражался красоте, уму и добронравию жены Манаса. После пира Бай предоставил Каныкей и ее подругам лучшие юрты, и эти юрты, убранные бухарскими коврами и драгоценностями, стали подобны песне, говорившей народу о могуществе Манаса. Когда джигиты, проходя мимо юрты Каныкей, видели свою ханшу, склоненную над арабской книгой, удивлению их не было конца, и они почтительно удалялись.
Присмирели и десять буянов Орозду. Хотя племя, которым они повелевали, насчитывало тридцать тысяч юрт, они боялись тысячи джигитов Бозуула, ибо вид их был грозен и неумолим. Пришлось буянам, чтобы не попадаться воинам на глаза, откочевать со своим племенем подальше, прекратить драки, ссоры и разбои. Да и то сказать, давно пора было остепениться: самому младшему из них было тридцать лет, а самому старшему буяну — пятьдесят!
Все же трудно было десяти буйным братьям жить в согласии, и затеяли они, как всегда, ссору между собой, надеясь, что эта ссора превратится в добрую драку. Так бы оно и вышло, если б один из них не заметил, что по котловине к юртам приближаются всадники. Среди них был знаменосец. Множество рогатого скота топтало траву горной котловины.
— Вот теперь, наверно, прибыл Манас! — решили буяны и поскакали с этой вестью к Баю, желая заслужить этим его расположение.
Бай в сопровождении Бозуула взобрался на вершину горы.
— Что ты видишь, мой Бозуул, в котловине? — спросил старейшина.
— Я вижу странный караван, — отвечал зоркий джигит. — Я решил бы, что это кочующий аул, но почему же над ним зеленеет знамя? Я решил бы, что это войско, но почему так мало его, почему его сопровождает рогатый скот? Я решил бы, что впереди скачет предводитель войска, но почему так бедна и дика его одежда?
Бай решил спуститься в котловину разузнать, что это за люди. Предводитель каравана приблизился к нему. Годы его были между тридцатью и сорока. Он спешился и, поклонившись низко, спросил:
— Неужели вижу я Джакыпа, отца Манаса?
— Нет, почтенный гость, ты видишь Бая, дядю Манаса, — был ответ.
— Тогда я вижу и своего дядю, ибо я Кокчокез, сын покойного Усена.
Зарыдал Бай и обнял племянника своего. Услышал он, что после смерти Усена, изгнанного ханами из дома Чингиза в Сибирь, сын его Кокчокез решил поднять знамя и перекочевать со своим родом к Манасу.
— Слава о нем дошла и до нас, — сказал Кокчокез.
Бай отправил гонцов к ханше Каныкей, чтобы предупредить ее о прибытии сородичей, а сам не спеша поехал рядом с Кокчокезом, расспрашивая его о последних днях жизни Усена.
Жители аулов вышли встречать сородичей. Их поразило то, что лица новоприбывших были грязны, а одежда неряшлива, что многие не понимали по-киргизски, отвечая на приветствия странными, неслыханными звуками.
— Совсем одичал в северной глуши род Усена! — говорили, вздыхая, старики и старухи.
Каныкей первая подошла к Кокчокезу и, сложив руки, поклонилась ему и всем сородичам.
«Однако поклон ее для меня не очень низок, а красота ее для Манаса слишком высока», — подумал Кокчокез.
Новоприбывшие раскинули свои юрты. Вид их оказался жалким. Бурдюки этих людей были сделаны из шкурок сурков, и сурки были их едой, а их кумыс был так грязен, что посторонних тошнило от одного взгляда на него. Каныкей, как добрая хозяйка, посещала юрты Кокчокеза, и женщины его рода дивились тому, что на Каныкей нет ни пятнышка грязи.
— Разве не знает она поговорки: «Чем грязнее, тем здоровее»? — недоумевали они.
Бай приказал срезать всем людям из рода Кокчокеза ногти и клочья волос, сжечь их одежду, постели, кошмы, посуду и выдать им все новое. Этот приказ оскорбил новоприбывших. При старейшине они молчали, а ханши Каныкей, как женщины, не стеснялись, ругая не только Бая, но все племя Манаса, даже самого Манаса, называя его выскочкой. Каныкей чуяла сердцем, что медленно зреет беда.
Однажды Бай пришел в юрту Каныкей. Жена Манаса встретила его со слезами на глазах и сказала:
— Дядюшка, вы рады приезду родичей и, ослепленный радостью, не видите, что люди Кокчокеза уже замыслили зло против нас. Не лучше ли расселить их по всем аулам? Когда они вместе, от них веет несчастьем! К тому же Кокчокез недобро глядит на меня…
Старый Бай пренебрег словами Каныкей, рассердился на нее:
— Ты почему-то невзлюбила нашу родню, молодая ханша! Или твои бухарцы тебе милее? Помни: хотя у птицы есть крылья, она все же садится на хвост. Хотя Манас могуч, он все же должен опереться на родню. Пусть слова, которые ты мне сказала, будут последними!
С этим Бай вышел из юрты.
Между тем ясный ум Каныкей проник в глубь несчастья. Она часто замечала на себе взгляд Кокчокеза, долгий и хищный, и сердце ее сжималось от дурного предчувствия. Если бы Каныкей сумела прочесть мысли Кокчокеза, как свои арабские