Еще один титр: «От Иркутска до Якутска — три тысячи верст». Та же телега передвигается по снегу и льду, через лютую вьюгу. Теперь неуклюжая повозка снабжена навесом, а лошадей уже три. Именно в этих кадрах убедительно показана та величественно-мрачная картина сибирской природы, с которой начинается рассказ «Ат-Даван»:
«Мы ехали вниз по Лене. По всей ширине ее торчали в разных направлениях огромные льдины, по-местному «торосья», которые сердитая быстрая река швыряла осенью друг на друга в борьбе со страшным сибирским морозом. Но мороз, наконец, победил. Река застыла, и только гигантские торосья, целый хаос огромных льдин, нагроможденных в беспорядке друг на друга, задавленных внизу или кинутых непонятным образом кверху, остался безмолвным свидетелем титанической борьбы, да кое-где еще зияли длинные, никогда не замерзающие полыньи, в которых прорывались и кипели быстрые речные струи. Над ними тяжело колыхались холодные клубы пара, точно в полыньях действительно был кипяток.
А с обеих сторон над этим причудливым ледяным хаосом стояли молчаливые огромные Ленские горы. Жидкая листвень цеплялась по склонам, широко раскидывая корни, но камень не дает ей расти, и склоны усеяны сплошь густою древесною падалью. И только на ровной, будто обрезанной, вершине лес сразу становится гуще и тянется длинною, темною, траурною каймой над белым скатом берега.
И так на десятки, на сотни верст!.. Целую неделю уже наш возок ныряет жалкою точкою между торосьями, колыхаясь, точно лодочка на бурном море… Целую неделю я гляжу на полосу бледного неба меж высокими берегами, на белые склоны с траурной каймой, на «пади» (ущелья), таинственно выползающие откуда-то из тунгусских пустынь на простор великой реки, на холодные туманы, которые тянутся без конца, свиваются, развертываются, теснятся на сжатых скалами поворотах и бесшумно втягиваются в пасти ущелий, будто какая-то призрачная армия, расходящаяся на зимние квартиры».
А потом начинается мелодрама с элементами революционной прокламации. Почерк Гайдая здесь как будто еще нигде не заметен. Чего-либо комического в этом действительно печальном, минорном фильме тоже почти нет. Нечто забавное можно углядеть разве что в сцене первого визита статского советника Латкина к Раисе. Надменный чиновник явно не умеет общаться со стоящими на социальной лестнице ниже его и допекает простоватого батюшку Раисы одним и тем же вопросом:
— Значит, служишь?
— Так точно, ваше превосходительство, служу-с, — подобострастно отвечает потенциальный тесть, который выглядит младше самого сватающегося. За минуту экранного времени этот диалог повторяется трижды, отчего сцена приобретает юмористический, почти гоголевский оттенок. В рассказе Короленко ничего подобного, разумеется, нет.
Наивысшая мелодраматическая точка ставится создателями в последней сцене фильма, когда ссыльная Раиса, уже собирающаяся покидать станцию Ат-Даван, внезапно видит на стене свою свадебную фотографию (как и в оригинале, она вышла замуж за студента, у которого в Кронштадте брала уроки). Она поворачивает голову и узнаёт в смотрителе своего Васю Кругликова. Но они вынуждены немедленно расстаться — и, видимо, уже навсегда. Однако Раиса успевает-таки вырваться из цепких лап жандармов, дабы молниеносным движением обнять Кругликова и чмокнуть его на прощание. Всё это мастерски срежиссировано, и у чувствительных зрителей от такого финала наверняка навернутся слезы.
В дальнейшем Гайдай скептически относился к возможностям мелодрамы.
— Вот тонут в лодке дети на экране — попробуй не заплачь! — говорил он, имея в виду, что для того, чтобы вызвать смех, подобных универсальных рецептов не существует. Об этом же самом рассуждал во ВГИКе его учитель Александров, да и не он один.
В уже цитировавшемся нами интервью 1993 года, опубликованном в газете «Собеседник», Гайдай вспоминал: «Моя первая картина — «Долгий путь» — была грустной. Вообще мне очень давно хотелось сменить жанр, сделать что-то другое, мелодраму, драму, киноповесть и даже трагедию, но как-то всё не получалось. Вот Юрий Никулин может подтвердить, я всё время говорил — вот это моя последняя комедия, больше не буду. И начинал снимать очередную комедию. Александр Вениаминович Мачерет, режиссер, писатель, драматург, как-то сказал мне: «Леня, делай комедии!» Я спрашиваю: «Почему комедии?» «Обыкновенную картину, — он говорит, — каждый может сделать, а комедию — не каждому дано. Так что если у тебя получается, то делай!» Сейчас я думаю: когда сил уже не останется, сниму психологическую драму. А всё-таки хорошо, когда приходишь в зрительный зал, садишься незаметно, а в зале смех. На серьезном фильме не поймешь, нравится он зрителю или нет. Может, кто-то там плачет, но он потихоньку плачет, а смеются во весь голос. Я считаю, что если на комедии в зрительном зале смеха нет, то это не комедия. Я вообще люблю посмеяться и других посмешить тоже люблю».
Тем не менее мысли о том, чтобы снять еще одну мелодраму, не оставляли Гайдая до конца его дней.
— Представляешь, как будет здорово, — фантазировал он в разговорах с женой, — полный зал народу — и все как один плачут!
Нине это тоже казалось заманчивым:
— А что, ну и сними мелодраму.
Но, помечтав какое-то время, Гайдай в конце концов отказывался от подобных планов:
— Всё-таки нет, не надо, чтобы плакали. Люди ведь так плохо живут — пускай хоть в кино посмеются.
И действительно, кто еще из советских режиссеров мог предоставить народу возможность всласть посмеяться? Лишь во время демонстрации его комедий смех в бессчетных кинозалах Советского Союза не умолкал ни на минуту.
При этом Леонид Иович всем своим творчеством неизменно отстаивал чистоту комического жанра. Так, он был уверен, что кинокомедия ни в коем случае не должна быть сугубо разговорной. Неоднократно бывало, что, посмотрев какую-то не слишком удачную комедию, Гайдай резюмировал свое впечатление от фильма:
— Нет, не получилось. Слов слишком много.
Это был максимум критики, которую позволял себе Гайдай, говоря о своих коллегах за глаза. Однако непосредственно при разговоре с иным приятелем-режиссером Леонид Иович не стеснялся высказывать свое нелицеприятное мнение более подробно.
Вот что вспоминал, например, Георгий Данелия о том времени, когда он только что закончил картину «Не горюй!»:
«Не понравился «Не горюй!» только троим — одной красивой художнице (она полюбила меня за смелость после фильма «Тридцать три», а после «Не горюй!» разлюбила) и двум кинорежиссерам — Леониду Гайдаю и Сергею Параджанову.
С Гайдаем я дружил. Мне нравилось то, что он делал. У Леонида Гайдая особый дар. Его иногда обвиняли в том, что он ничего нового не придумывает, только берет и использует трюки немого кино; но многие пробовали использовать трюки немого кино — и ни у кого, кроме Гайдая, ничего путного не получилось.
Гайдай мне после просмотра в Доме кино сказал, что я зря смешал два жанра. Если бы у меня в фильме люди не помирали, могла бы быть хорошая комедия».
Вместе с тем Гайдай умел и по-хорошему завидовать коллегам, когда кто-то из них снимал фильм по какому-нибудь блестящему некомедийному сценарию. Таковым Леонид Иович считал, например, сценарий Юлия Дунского и Валерия Фрида «Жили-были старик со старухой». Двухсерийный фильм по нему в 1964 году поставил на «Мосфильме» Григорий Чухрай. Картина считается деревенской киноповестью, но одновременно это явная мелодрама, хотя и с вкраплениями юмора. Как обошелся бы с таким сценарием Гайдай, остается только предполагать.