несколько мужчин и женщин. Кто ел, кто пил, кто играл в гости. Мужчины были одинаково грязные, чёрные от каменной пыли, с кайлами и обушками за поясами; женщины — немолодые, неладные, в латаных‑перезалатанных одеждах.
От очага тянуло жаром; пахло потом, козами, свиньями и печеной репой; шкворчало сало в чугунке. Каменный пол заложили соломой, а у стен застлали кожухами. Еще несколько коридоров вели из бывшей кухни в комнаты поменьше, откуда доносились женские голоса и детский плач.
При появлении гостей пение смолкло. Десятки глаз повернулись, как по мановению руки, и уставились на Збышека и Ольгерда.
— Добре вам, панове, — сказал Збышек негромко и поклонился во все стороны, не понимая, кто тут господин твердыни и есть ли вообще. — Пустите на постой рыцаря и его слугу?
Эта обманка придумалась сама собой: Ольгерд даже в рясе казался выше и статнее любого человека; а по бородатой роже Збышека было видно, что благородных кровей мимо его отцовского дома не протекало. Ну чем не рыцарь и слуга? Благо Ольгерд и в самом деле давал клятву служения Ордену, пускай и несчетное число зим, лет и весен тому назад.
Жители твердыни так и не ответили Збышеку, только несколько человек подвинулись, освобождая место у очага. Збышек с наслаждением уселся в мягкое сено, и вскоре ему сунули в руки тарелку с дымящимися шкварками и куском житного сухаря. Ольгерд прошел в дальний угол, и встал там, не снимая капюшона, не показывая своих длинных, как паучьи лапы, рук. Напряжённый, настороженный и вместе с тем бесконечно далёкий ото всех людей — он застыл там и, как показалось Збышеку, стал одним целым с камнем стен.
Збышек не заметил, как все съел, и теперь выскребал деревянной ложкой дно, где по красной глине нарисовано было чёрное солнце. Мужчины снова негромко запели. Песнь была старая и жестокая — о карле, владыке подземных руд, который превращал жадных людей в золотые статуи. Збышек разомлел от тепла и еды, и разум его таял, подобное кусочку масла, и мерещился тот самый карла в тёмном углу.
Или карлица?
Вечер промелькнул, будто его сморгнули, и тяжелый, каменный сон укрыл Збышека ото всех невзгод.
***
Первым, что увидел он на следующее утро, сладко потянувшись на сене, оказалась бородатая, с прямоугольными зрачками рожа козы.
— Бя‑я‑я! — сказала она, на что с разных сторон ей посоветовали сдохнуть.
Коза совету не последовала и продолжила голосить. Следом поднялась пожилая женщина и принялся греметь чаном над очагом. Стали подниматься и мужчины: брать лопаты, обушки, надевать кожаные шлемы. Сунули шлем да лопату Збышеку, и сонный, раздражённый поплёлся он со всеми из твердыни, грызя на холоде богомерзкий козий сыр.
Путь лежал по заснеженному склону к штольне неподалёку. Главный ее проход, широкий и чисто выметенный, чёрным зевом уходил в гору и ветвился там подобно корням дуба. Штреки пересекали друг друга, уводили вверх и вниз сквозь скальную породу. На досках‑обополах, подпиравших своды, висели каганцы и тускло светили на грубо обработанные стены. Гулко отдавались шаги горняков, гулко капала вода с соляных малышей‑сталагмитов, и где‑то все дальше, все тише гудел колокол у входа в штольню, возвещая начало рабочего дня.
Збышека, конечно, поставили на самую тяжёлую и неблагодарную работу: лопатой он собирал руду в корытца, а потом нес через всю сеть проходов наверх. Забой его так далеко ушёл в каменный хребет, что путь отнимал уйму времени и сил. Темно было там и жарко. Мокрые, чёрные, будто вылепленные из сажи, колупали проходчики скалу: кайлом с острыми зубцами — твёрдую, а обушком с затупленным концом — ломкую и мягкую. Тут же откатчики лопатами сгребали обломки в деревянные корытца, а возчики несли корытца в главную штольню. У входа в шахту, пока светило солнце, каменное крошево разбирали на пустую породу и рудную, и рудную грузили на вереницу коз, а пустую сваливали в отвал за гребнем горы.
Давешний горбун, которого все называли Горемыкой и почитали за главу, только водил этих самых коз: от штольни и до твердыни, где руду плавили в круглых печах, что ночью приметил Збышек. В ясный морозный день чад от них поднимался высоко‑высоко в небо и, подобно знамени, реял над Необоримым горами. За то горняки ласково называли эти печи «дымарками» и берегли, как родных дитять.
Збышек к труду привык и не выдохся, даже когда сели подкрепиться проходчики в его забое. Стал он их расспрашивать о твердыне, о Горемыке.
— Нечего языком камни перебирать, — оборвали вопросы Збышека. — Не любит Владыка недр пустой болтовни.
«Выходит я — и болтун?» — изумился Збышек, но поперёк ничего не сказал. Он доел сухарь, которым с ним поделились горняки, и предложил:
— Дайте, панове, и мне обушок, что ли? Не должно вам одним силёнку тратить.
Проходчики переглянулись неодобрительно и только головами покачали. Переглянулись и откатчики, и возчики. Все молчали.
Снова удивился Збышек, но решил, что, видно, есть какая‑то примета на сей счёт. Поплевал он на мозолистые ладони, схватил лопату и дальше стал сгребать руду в корыто, пока не загудел где‑то в темноте колокол.
Умм‑м.
Умм‑м‑м.
— Ну пора и честь знать, — сказал главный из проходчиков, и чёрные от каменной пыли, мокрые от пота и воды, капавшей с потолка, поплелись они в твердыню.
Алым догорал короткий зимний день. Тьма ложилась на сизые хребты, на тенистые долины, и горняки снова затянули свою печальную песню. В бывшей замковой кухне снова сели они у круглого, как монета, очага, и женщины накормили их кашей с печеной репой и козьим сыром. Збышеку и вовсе сунули в руки добавку:
— Для рыцаря твоего.
«Рыцаря» Збышек нашел в углу одного из погребов, где тот и просидел весь день, ни с кем не говоря и только отмахиваясь от предложенной еды.
— Збышек, — сказал Ольгерд другу, едва тот приблизился. — Ты не поверишь, но у меня, кажется, голова от них болит. Век висел, по людям скучал, а тут — не знаю, куда деться. Все им что‑то от меня надо. Дети все норовят заглянуть в лицо. Увидят меня — что будем делать?