«симпатичного неуча» Белинского и, казалось бы, такого образованного человека, как Н.К. Ми-хайловский (публициста, социолога, литературного критика, идеолога народ-ничества), также, наряду с прочими «властителями дум» – Добролюбовым, Чернышевским, Писаревым, – позволявшего себе писать о Фете в издеватель-ском тоне.6
«Отсюда, – продолжает Фёдор, – был прямой переход к современному
боевому лексикону, к стилю Стеклова (“…разночинец, ютившийся в порах
русской жизни … тараном своей мысли клеймил рутинные взгляды”), к слогу
Ленина…».1 То есть следующий этап, уже собственно марксистской апологе-тики Чернышевского, унаследовал и канонизировал подход своих предшественников, ужесточая его и расширяя сферу его применения. «Русская проза, какие преступления совершаются во имя твоё!» – в отчаянии восклицает повествователь. Отслеживая истоки этих тенденций, Фёдор находит их признаки
в рецензиях критика Н.А. Полевого на «Ревизор» и «Мертвые души» Гоголя
(приводя подтверждающую это наблюдение цитату: «Лица – уродливые гро-тески, характеры – китайские тени, происшествия – несбыточны и нелепы»), что нашло продолжение в сходном, нарочито пренебрежительном тоне ведущих критиков либерально-народнического направления А.М. Скабичевского и
Михайловского по отношению к «г-ну» Чехову.2
Читая Помяловского, Некрасова, Герцена, Фёдор замечает тончайшие, свойственные каждому из них, оттенки смысла и стиля, – ляпсусов при этом, даже самомалейших, никому не прощая, – но, спохватившись, одёргивает себя:
«Такой метод оценки, доведённый до крайности, был бы ещё глупее, чем подход к писателям и критикам как к выразителям общих мыслей».3 Предпочтительнее, полагает Фёдор, «легко применимый критерий», определяющий гар-моническое соотношение между формой и содержанием: с одной стороны, избегающий мелочной придирчивости к требованиям формы, – с другой же, са-мо собой предполагающий, что отражение «общих мыслей» не может быть
содержанием произведения настоящего творца.
В этом последнем отношении герой Набокова (так же, как и он сам) не
хотел понять и принять то обстоятельство, что «разночинная» литература, по
естественному её предназначению, не могла не быть прежде всего озабоченной проблемами социальными, а именно, теми «общими мыслями», которые
касались глубоких и крайне болезненных процессов, одолевавших российское
6 Там же. С. 272.
1 Там же. С. 359.
2 Там же; см. также: Долинин А. Комментарий… С. 274-275.
3 Набоков В. Дар. С. 360.
398
общество середины и второй половины 19-го века. Воображая некую несуще-ствующую, условно-абстрактную «русскую мысль» (то есть, в сущности, греша тем же понятием «общей мысли» – в данном случае, применительно к
«русской мысли») как прискорбную жертву, «вечную данницу той или иной
орды», Набоков искал виновных в этом, дабы наказать их не только за литературную несостоятельность, но и за исторические последствия, вызванные, среди прочего, также не без влияния их (но не только их!) деятельности, ими самими, впрочем, не предусмотренные. Автор фактически взялся доказать, что
человек, бездарный в литературе, – бездарен во всём, и по-настоящему, всерьёз вникать в волновавшие его «общие мысли» о социальных проблемах российского общества не стоит того, – почему и его герой, не в состоянии прозреть и постичь эти явления, пробавляется подчас может быть и остроумными, но неуместными «диковинными сопоставлениями».
Так, «изучая повести и романы шестидесятников, он удивлялся, как много
в них говорится о том, кто как поклонился»,1 – удивлялся, так как не желал
понимать, что для разночинцев это были не просто какие-то формы принятого
ритуала вежливости, а знаковые признаки их дискриминированного, по отношению к дворянскому сословию, положения. Точно так же, странным образом
игнорируя в понятии «гражданской нравственности», введённом в оборот «радикальными критиками», его первичный морально-этический смысл, Фёдор
трактует его превратно – «как негласный цензурный устав», навязываемый
«радикальными» критиками, и приравнивает его к параграфу пресловутого цен-зурного устава 1826-го года о соблюдении в печатной продукции «чистой нравственности», что является намеренной передержкой.2 Подобным образом, всего
лишь «мутной мешаниной» кажутся Фёдору мучительные философские поиски
новоявленных разночинных мыслителей, в которых он, с высокомерием аристократа, только и находит, что «карикатурную созвучность имён», «ошибку эпохи», «когда бредили, кто – Кантом, кто – Контом, кто – Гегелем, кто – Шлеге-лем».3
Фёдор готов отдать должное таким людям как Чернышевский, признавая, что они были «действительными героями в своей борьбе с государственным
порядком вещей, ещё более тлетворным и пошлым, чем их литературно-критические домыслы»;4 однако, оценивая их «смешные и страшные промахи»
как всего лишь чисто личные качества, он (как и его автор – всегдашний враг
обобщений) не отдаёт себе отчёта в социальном, групповом характере особен-1 Там же.
2 Там же.
3 Там же. С. 361.
4 Там же.
399
ностей их ментальности и поведения, свойственных новым общественным
группам промежуточного, маргинального статуса, и «подросткового», с исторической точки зрения, возраста, склонных к агрессивным и неуклюжим попыткам проложить свой собственный путь в устаревающей, но цепляющейся
за свои привилегии среде. Уверенный в том, что он держится исторической
правды, «ибо если бы это было не так, то просто не стоило бы писать книгу»,5
повествователь не