расцвета в прошлом веке, несомненно перестаёт быть господ-ствующим», – если старый роман был «построен на вымысле», то современная
эпоха «лишена воображения» и потому ко всякому вымыслу относится с подозрением.6 Набоков же всегда противостоял этим тенденциям: как уже упоминалось, он, будучи в Америке, в своих лекциях продолжал убеждать студентов в
1 Там же. С. 314.
2 Долинин А. Комментарий… С. 230.
3 Набоков В. Дар. С. 314.
4 Там же, см., например, с. 280: «…утром цветы подёрнуты инеем».
5 Долинин А. Комментарий… С. 38.
6 Мочульский К. Кризис воображения: Статьи, эссе, портреты. Томск. 1999. С. 161-163
(цит. по: Долинин А. Комментарий… С. 39).
385
том, что великие романы – это «великие сказки», а великий писатель – это не
только хороший рассказчик и учитель, – он ещё и волшебник.
Заклиная Зину быть верной вымыслу, Фёдор, верный ученик своего учителя, ещё не слишком сознавая этого (но вот-вот осознает!), – и сам уже был
на пороге перехода от стадии ученичества (критически рассмотренного им на
предыдущих страницах) на следующую ступень – учителя и волшебника. Манифест готов, в поддержке Зины он не обманется.
Но только читатель вознёсся было в высокие эмпиреи заклинательного жанра поэзии, как его тут же, сразу за словом «верна» (с последующим многоточием, как бы ещё влекущим шлейф «высокого штиля» клятвы), – настигает грубая проза
жизни: «В полдень послышался клюнувший ключ, и характерно трахнул замок: это с рынка домой Марианна пришла Николавна; шаг её тяжкий под тошный шумок макинтоша отнёс мимо двери на кухню пудовую сумку с продуктами».1 Эту
сходу сочинённую им пародию на «метризованную дактилическую прозу» Андрея Белого Фёдор сопровождает немедленным комментарием: «Муза Россий-ския прозы, простись навсегда с капустным гекзаметром автора “Москвы”».2 И
тут же добавляет: «Стало как-то неуютно». Этой короткой фразой фиксируется
переход границы из мира полного погружения в воображение в мир профанный, со всеми его симптомами, с предыдущим состоянием несовместимыми.
Тем не менее, несмотря на резкую смену обстановки, потребность героя
подвергать восприятие окружающего мира творческой алхимической обработ-ке распространяется и на сиюминутные житейские впечатления. Поводом для
этого может служить что угодно: будь то заржавевший «бритвенный снаря-дик» или «чириёк на подбородке», – на каждый случай найдётся своя ассоциация, аллюзия или подходящее латинское изречение, оснащённые ещё и раду-ющими остроумием философскими смыслами.3 Таким образом, мир творческого воображения Фёдора, «мир многих занимательных измерений», даже
при вынужденном переходе в мир обыденной реальности, «тесный и требова-тельный», не перестаёт функционировать, а обретает как бы двойное зрение: с
одной стороны, он дарит читателю досконально наблюдаемую и любовно, в
зримых и тончайших деталях преподносимую им картину повседневных житейских забот, – с другой же, постоянно порождает те или иные творческие
ассоциации, продолжая тем самым непрерывный внутренний монолог.
И даже бытовую сцену обеда, тонко передающую оттенки отношений в
семействе Щёголевых, но с Фёдором как будто бы непосредственно не связанную, автор очень естественно и остроумно использовал для выражения крайне
1 Набоков В. Дар. С. 314.
2 Там же. Как полагает А. Долинин (см. Комментарий… С. 230-231), здесь Набоков
пародирует позднюю, «московскую» прозу А. Белого.
3 Набоков В. Дар. С. 315; см. также: Долинин А. Там же. С. 231-232.
386
важных для его протагониста взглядов. Щедро предоставив Щёголеву всё время обеда для разглагольствований о политике (да ещё и с пародийной путани-цей во всем известных тогда текущих событиях и датах), он выставил его как
завзятого пошляка, во всей красе демонстрирующего презираемое Фёдором
«газетное сознание»,1 ищущее в прессе объяснений и прогнозов текущей политики. Мысленные комментарии Фёдора по этому поводу очень напоминают
известное своим воинствующим антиисторизмом эссе Набокова «On Generalities» (1926). Для романного времени – лета 1928 года, – да ещё устами откровенно пародийного персонажа, восклицание Щёголева: «Война!» – действительно кажется анекдотическим. Однако для времени написания «Дара», в основном пришедшегося на вторую половину 1930-х, посягательства «дуры-истории» вновь ввергнуть мир в хаос войны были более чем очевидны.
Будучи всего-навсего персонажем, да ещё действующим в сравнительно
спокойную вторую половину 1920-х, Фёдор мог вдоволь потешаться над Щёголевым, тем более что он был сыном своего отца, который накануне и даже
во время Первой мировой войны «газеты просматривал, усмехаясь». Однако
он не мог знать, что его сочинитель, в его времени, то есть почти десятилетие
спустя, вынужден будет отчаянно искать убежища где угодно, только бы не
оставаться в Германии, а затем – и в континентальной Европе. Провидящий
будущее своего героя автор, опекая и направляя его, знал по собственному
опыту, что для превращения куколки-ученика в расправившую прекрасные
крылья бабочку – писателя-волшебника – требуется время и какие-то, пусть
даже иллюзорные, искусственные, но похожие если не на тепличные, то хотя
бы на более или менее спокойные условия.
Вопиюще неадекватная публицистика молодого литератора Сирина 1920-х
годов и, прежде всего, захватывающего темперамента эссе «On Generalities» играли роль своего рода спасительной дымовой