юмором интонации, с какой отдаётся дань пре-исполненной любви и благодарности памяти.
Вспоминая свою первую возлюбленную, Фёдор сравнивает строй новых
своих стихов со строем тех, старых: «Слова тех были забыты».4 Тогда, спеша
научиться претворять «шум любви» в стихи, он «соорудил себе – грубую и
бедную – мастерскую слов»; и теперь он делится с читателями воспоминаниями о
тогдашних своих неумелых попытках заполнить «жаждущее петь пространство».5
Позднее, – так же, как и в своё время его автор, – Фёдор поддался соблазну стихо-ведческих изысканий Андрея Белого, и потребовалось немало времени и усилий, прежде чем он избавился от уз этой «уродливой и вредоносной школы»,6 приёмы
которой карикатурно уподобляются им чему-то «вроде той шаткой башни из ко-фейниц, корзин, подносов, ваз, которую балансирует на палке клоун, пока не
1 Там же. С. 305.
2 Там же. С. 306.
3 Там же. С. 306-307.
4 Там же. С. 305.
5 Там же. С. 308.
6 Там же. С. 310.
383
наступает на барьер, и тогда всё медленно наклоняется над истошно вопящей ло-жей, а при падении оказывается безопасно нанизанным на привязь».1
Тем не менее, герой не сомневается, что и тогда ниспослано было ему испытывать подлинное вдохновение, божественное волнение, которое, хотя и
«гасло на гибельном словесном сквозняке», но, по избавлении от тенёт порочных схем, затёртых рифм и прочих ненужных уз, обещало обрести и «годные
для дыхания слова».2 «Считать себя бездарностью, – полагает протагонист, –
вряд ли было бы лучше, чем верить в свою гениальность: Фёдор Константинович сомневался в первом и допускал второе, а главное, силился не поддаваться
бесовскому унынию белого листа».3
Авторефлексия возвращает Фёдора к периоду подготовки первого его
сборника «Стихи»: именно тогда «первое чувство освобождения шевельнулось
в нём», – даже сейчас кое-что из тех стихов (например, о закатившемся мяче) видится ему как «живое и верное». Из тиража в 500 экземпляров, изданных за
свой счёт (продал оставшийся от былого богатства золотой портсигар), был
продан всего пятьдесят один; кто были эти читатели, так необходимые начи-нающему поэту люди «с вдумчивыми глазами и белой книжечкой в ласковых
руках», осталось неизвестным, за одним исключением: один экземпляр два
года назад купила Зина Мерц.4 Для неё Фёдор, «исполнен блаженнейшего чувства», сейчас и сочинял стихи, записанные, однако, неотличимо от прозы и с
первых строк предъявляющие адресату нечто вроде воззвания с изложением
требований обязательного в своей неукоснительности манифеста: «Люби лишь
то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна, что злит глупцов, что
смердами казнимо; как родине, будь вымыслу верна… О, поклянись, что… ».5
Телефонный звонок, прервавший «пульсирующий туман» сочинительства
в самый момент призыва к какой-то, очень, видимо, важной клятве, может показаться несколько странным, если не сказать, подозрительным: это был «неведомый абонент» русского происхождения, второй раз со вчерашнего дня «по
сходству номера» неправильно соединённый.6 Такие шутки, не исключено, мог проделывать с Фёдором Константиновичем и всегда опекающий его, невидимый, но всесильный автор – всевидящее око «антропоморфного божества».
Так или иначе, но выпив на кухне чашку холодного кофе и вернувшись на
своё рабочее место, то есть в «утробное тепло постели», Фёдор продолжил сочинять, но звонок, видимо, возымел-таки своё действие, так как призыв к
1 Там же. С. 309.
2 Там же. С. 310, 312.
3 Там же. С. 311.
4 Там же. С. 312.
5 Там же. С. 313.
6 Там же. С. 313-314.
384
клятве был временно отложен – до выяснения личности той, от кого она требовалась, а также изъявления доверия и своих чувств к этой личности: «Как
звать тебя? Ты полу-Мнемозина, полумерцанье в имени твоём...».1 Легко догадаться, что, как отмечает Долинин: «Стихи обыгрывают имя и фамилию Зины
Мерц. В античной мифологии Мнемозина ( букв. Память) – мать девяти муз».2
Несколькими строками ниже (жаль, но пропустим), после беглого, но
редкой выразительности упоминания о странствиях с Зиной «по сумраку Берлина», пришёл и черёд признанию: «Есть у меня сравненье на примете, для губ
твоих, когда целуешь ты: нагорный снег, мерцающий в Тибете, горячий ключ
и в инее цветы. Ночные наши, бедные владенья, – забор, фонарь, асфальтовую
гладь – поставим на туза воображения, чтоб целый мир у ночи отыграть! Не
облака, а горные отроги; костёр в лесу, – не лампа у окна… О поклянись, что
до конца дороги ты будешь только вымыслу верна…».3 Зину, подлинную любовь и Музу Фёдора, автор не может не наделить даром воображения, способным, вместе с героем, воспарять даже туда, где тот сам был лишь в воображении, в путешествиях с отцом; и сравнение её поцелуев, почти цитатное, с приметами
тех мест, где он «побывал» вместе со старшим Годуновым,4 – высший знак доверия и любви к ней Годунова-младшего. «Туз воображенья» и «вымысел» – не
случайно ключевые слова в программном документе, каковым являются, по существу, эти совершенно упоительные стихи, – протагонисту необходима едино-мышленница.
Раздел «Литературный фон» своего «Комментария» Долинин начинает с
констатации: «Замысел “Дара” возник у Набокова на фоне оживлённых дискуссий
о кризисе романа и может считаться острой репликой в литературной полемике
конца 1920-х – первой половины 1930-х годов».5 Он ссылается на специально посвящённое этой тематике исследование К.В. Мочульского, которое датируется
1927-м годом и имеет диагностическое название «Кризис воображения». Именно
этот кризис, по мнению Мочульского, является причиной того, что жанр романа,
«достигший своего