скотоводы-трекбуры вовсе не находились на иной эволюционной стадии социального развития по сравнению со своими соседями банту. Также, упоминая еще один мотив Тёрнера, было отнюдь не очевидно, где находились «варвары», а где – «цивилизованные». В Северной Америке только с появлением у индейцев охоты на бизонов, то есть относительно поздно, возник резкий контраст между различными формами хозяйства: одни – земледельцы-пионеры со стационарным, то есть осуществлявшимся на огороженных пастбищах, скотоводством в качестве дополнения к пашенному хозяйству, другие – пастухи-кочевники, обладавшие дополнительной мобильностью в качестве конных охотников. Такие резкие контрасты редко встречаются в Африке с ее многочисленными оттенками кочевничества. Но, как отметил Оуэн Латтимор, они характерны для всей Северной Азии. В начале XIX века мобильные формы жизни, основанные на разведении и использовании стад животных, были распространены на обширной территории: от южной границы Скандинавско-Сибирско-Маньчжурского лесного пояса на юг до Гималаев, до высокогорий Ирана и Анатолии, до Аравийского полуострова, а также от регионов по обеим берегам Волги до самых ворот Пекина; эта территория была даже больше, чем Средняя Азия на современных картах. Оседлое сельское хозяйство сосредоточилось по краям евразийского континента от северного Китая до Пенджаба, а затем в Европе к западу от Волги, которая была западным рубежом для мира пастбищ и степей[122]. Глядя на такой идеально-типичный контраст между статичностью и подвижностью, мы, конечно, не должны упустить из виду тот факт, что в Европе или Южной Азии (в отличие от Китая) в XIX веке также существовали мигрирующие группы населения[123].Номадизм на степной границе
В этой обширной области мобильных способов существования этнологи выделяют несколько разновидностей кочевников: 1) кочующих с верблюдами по пустыне, в том числе по всей Северной Африке; 2) пасущих овец и коз в Афганистане, Иране и Анатолии; 3) конных кочевников евразийских степей, среди которых наиболее известны монголы и казахи; наконец, 4) пасущих яков в Тибете[124]. Эти различные варианты номадизма связывают несколько общих черт: большая удаленность от городской жизни и зачастую яростная неприязнь к ней, социальная организация в родовых общинах с выборными вождями и большое значение близости к животным для формирования культурной идентичности. Кочевая Азия была пересечена бесчисленными экологическими границами, разделена на многие языковые сообщества, а в религиозном отношении – по крайней мере на три основных направления: ислам, буддизм и шаманизм (каждый из которых имел несколько направлений и разновидностей).
На границе этого мира, который по площади составляет бóльшую часть Евразии, условия были относительно простыми. Если кочевничество не доходило непосредственно до моря – как в Аравии и Персидском заливе, – то оно повсюду встречалось с миром оседлых земледельцев. Это общая черта у Европы и Восточной Азии на протяжении тысячелетий: у обеих была степная граница.
История редко писалась с точки зрения кочевников. Европейские, китайские и иранские историки видели и продолжают видеть в них квинтэссенцию Другого, агрессивную угрозу извне, для защиты от которой оправданы любые средства, и прежде всего «лучший способ обороны – наступление». Хотя уже Эдвард Гиббон задавался вопросом, что сделало конных воинов раннего ислама и монголов Чингисхана такой стихийной силой, оседлые общества, считавшие себя «цивилизованными», с трудом понимали кочевников. И наоборот, кочевники не раз стояли в недоумении перед представителями урбанистических оседлых культур. Это не помешало обеим сторонам разработать широкий репертуар стратегий взаимодействия друг с другом при контактах. Так, обращение с внутриазиатскими «варварами» всегда было одной из наиболее детально разработанных областей китайского государственного устройства, а в XIV веке Ибн Хальдун сделал противопоставление городских жителей и бедуинов основой своей теории (исламской) цивилизации.
Жизнь кочевников более рискованна, чем жизнь земледельцев, и это формирует их мировоззрение. Стада могут размножаться с экспоненциальной скоростью и быстро приносить богатство, но они и более биологически хрупки, чем земледелие. Мобильная жизнь требует постоянных решений о маршрутах, об управлении стадами, о поведении по отношению к соседям и чужакам. Таким образом, кочевое существование обладает особой, присущей только ему рациональностью. Как отмечает российский антрополог Анатолий Михайлович Хазанов, кочевые общества, в отличие от обществ натурального земледельческого хозяйства, никогда не бывают самодостаточными. Они не могут функционировать в изоляции. Чем более тонко дифференцировано в социальном плане конкретное кочевое общество, тем активнее оно стремится к контактам и взаимодействию с внешним миром. Хазанов выделяет четыре основных класса стратегий, доступных кочевникам: 1) добровольная седентаризация; 2) торговля с дополняющими обществами или также промежуточная торговля с помощью усовершенствованных средств передвижения (таких, как верблюд), доступных многим кочевым обществам; 3) добровольное или недобровольное подчинение оседлым обществам и установление с ними отношений зависимости; 4) наоборот, доминирование над оседлыми обществами и установление соответствующих асимметричных постоянных отношений[125].
Четвертая из этих стратегий достигла пика своего успеха в Средние века, когда земледельческие общества от Испании до Китая попали под контроль конных кочевников. Даже великие династии континентальной Азии, правившие континентом в раннее Новое время, происходили из Средней Азии и имели не обязательно кочевое, но по крайней мере некрестьянское происхождение. Это относится и к маньчжурской династии Цин, правившей Китаем с 1644 по 1911 год. После 1644 года подобный тип строительства империи больше не повторялся; однако на создание империи и государства у Цин ушло более столетия[126]. Тем не менее в различных частях Евразии кочевые общества оставались достаточно сильными, чтобы грабить своих оседлых соседей и ставить их в податную зависимость от себя. Даже Россия продолжала платить астрономическую дань крымским татарам вплоть до XVII века. Таким образом, пограничные процессы различного рода были частью исторической реальности Евразии на протяжении очень длительных периодов времени, а централизованные государственные образования на континенте, будь то российские или китайско-маньчжурские, были в значительной степени мотивированы защитой от угроз со стороны кочевников. Фронтиры такого рода имели собственную историю отношений власти и обмена. Поскольку земледельцы и кочевники обладали доступом к разным ресурсам, в которых нуждалась другая сторона, для них было гораздо более типичным сотрудничество, чем радикальный конфликт. И хотя середина в виде культурной гибридности, отступничества и множественной лояльности возникала далеко не всегда, граница объединяла так же часто, как и разделяла. Так продолжалось до XVIII века. В мировой истории уже давно стало общим местом, что монгольские завоевания начала XIII века открыли беспрецедентное по масштабам пространство для взаимодействия и общения; есть мнение, что они создали «средневековую мир-систему». После этого, согласно общепринятому мнению, государства и цивилизации Азии вернулись в свои рамки – примером тому является Китай династии Мин (1368–1644), спрятавшийся за своей Великой стеной, – и положили конец средневековой «экуменической» Евразии. Но последние исследования указывают на открытость путей сообщения и разнообразие