младенца али кобеля? Обрадел, значит.
Ну, а на крестинах мне — первое место. Пьют, едят, угощают меня.
Вдруг царь говорит:
— А что, господа генералы, что, думны министры, чем нам этого кобеля наградить, как вы рассудите?
Один говорит: «Чином наградить — в начальство произвести».
А другой: «А кто ж под ним служить будет?»
Один скажет: «Ну, так денег ему дать».
А другой: «А где ж он будет эти деньги носить да как расходовать?»
Ничего придумать не могут. Вот царь подождал, подождал и говорит:
— Ну, я сам знаю. Слушайте да делайте.
Сейчас и готово — у всех ушки на макушке. Слушают.
А царь приказывает:
— Вот что, господа, этого кобеля мне позолотить, да так, чтобы ни одна шерстина на нем не ворохнулась, и по всему городу бумагу развесить: если кому встретится царский золоченый кобель, всякий перед ним шапку сымай — господа, или купцы, или простонародье — без разбору.
Взяли меня в работу — так разделали, что как жар горю, самому смотреть больно. Вот пошли царские дети гулять — и я с ними. По пришпекту бегу, а все шапки так и схватывают, как меня завидят. Эх, любо мне!
Много ли, мало ли бегал я да собой любовался, а только пало мне вдруг на ум сходить на деревню, своей молодухе показаться.
«Что, — думаю, — не полюбит ли она меня теперь, золотого-то?»
Вымахнул из городу, да и побег.
Прибегаю я домой, — домишки-то у нас низеньки, — не столица, чай, — лапки на окошко выкинул и смотрю, что хозяйка моя делает. А хозяюшка печку растопила, тесто замесила, блины печет. И на постели дружок ейный спит. Обидно мне стало. С обиды ушами шевелю, головой мотаю, а стень-то моя, значит, и заходила по избе.
Приметила ее хозяйка, обернулась к окошечку да и говорит:
— Э, друг, да это ты! Ну, заходи в избу, заходи!
Я через подоконник-то и перемахнул. Вьюсь вокруг нее, в глаза гляжу: ослобони, мол! А она гладит меня да приговаривает:
— Как тебя выхолили! Как тебя вызолотили! Хорош-то, хорош, да на человека похож! Ну, был ты кобелем, стань воробьем!
И вдруг сделался я воробышком. Замахал крылушками, вылетел на улицу. Небо-то высокое, земля-то широкая, а сам я малый, малого меньше. Да тут еще налетели на меня другие воробьи, давай меня бить-клевать, только перье летит.
Еле-еле урвался я от них и вперед полетел.
Вижу — гумно новое, а в том гумне овса целый ворох нагребен. Ворота полы, и кругом, как есть, никого не видать. Один только воробьишко по гумну ходит, вроде меня. Подлетывает да поклевывает. Ну, я к нему присоединился — вдвоем похаживаем, поклевываем.
Вдруг хозяин идет. И кто ж, ты думаешь? Свояк мой, женкин брат! Поглядел он на меня, гумешко запер и давай нас имать.
Тот воробьишко-то, другой, куда-то сунулся под тес, да и улетел. А мне дело непривычное, — меня свояк поймал да и за пазуху. Я дрожу, сердца не слышу, а он идет себе.
Принес домой и говорит:
— Ну, мама, я зятя поймал.
Матка и всполохнулась:
— Поймал, доброхот? Кидай его в печь!
Ой, испугался я. Конец, вижу, пришел.
Вдруг тесть с кровати встает. Рукой по столу стукнул, кричит:
— Эх ты, старая чертовка! Что было, то забыла! Когда этот воробей кобелем бегал, он и тебя, и меня, и сынка до смерти загрызть мог, да ведь не загрыз, а помиловал. А ты его — в печь!
Я слушаю, что старик говорит, а понять не могу, когда это я их помиловал?
А потом, как поглядел получше, так и догадался. Свояк-то мой волком к нам в стадо приходил, коров давить, тестя я в гостином дворе душил, а тещу из царского дворца вон выбросил. На всех троих зубки мои до сих пор видны. Памятку-то им оставил, а смерти не предал, — что правда, то правда. Живы.
Взял меня старик в руку, с ладошки на ладошку перекинул да как бросит об пол.
— Был ты воробьем, стань молодцом!
И стал я опять человеком, как прежде был, как давно не бывал.
Тесть говорит:
— Пеки, старая чертовка, блины, а ты, сынок, за вином сбегай. Надо зятя угостить.
Сын сбегал, принес цельную четверть. Старуха блинов напекла.
Выпили мы, закусили, как полагается.
— Ну, — говорит старик. — Довольно ты, зятек, намытарился. Вот тебе узда. Придешь домой, твоя хозяйка с дружком на кровати спит. Она у стенки, а тот с краю. Хлопни их со всего маху и скажи: «Был молодцом, стань жеребцом! Была молодица, стань кобылица!» — и будет у тебя пара вороных. А как захочешь отвернуть, так опять хлопни и скажи: «Была кобылица, стань молодица! Был жеребец, стань молодец!» И опять они люди будут.
Пошел я домой, да как сказано, так все и сделал.
Видишь, у меня около дверей стенка вырублена? И не хотел, а вырубил. Коней-то через дверь не выведешь.
Поездил я на тех конях вдосталь, бревна на них возил, да ведь какие бревна! С вершинами да сучьями! Роздыху своим вороным не давал, и до того их, голубчиков, заездил, что порожни дровни волочить не стали.
Тут уж я раздобрился, пожалел их. Хлопнул уздой и говорю:
— Была кобылица — стань молодица! Был жеребец — стань молодец!
Ну, жеребец — тот сразу давай бог ноги! И на двух, как на четырех, убежал. Скрылся с нашего краю, а куда — не знаю.
А кобылица и сейчас при мне, старая уже стала, сивая — сам погляди.
Вот какие чудеса на свете-то бывают.
А ты говоришь — щука!
Фалалей Фалалеев сын
Было это не очень давно, да и не очень от нас близко.
Жил на свете мужик по имени Фалалей Фалалеев сын.
Был он не так, чтобы богатый, да и не бедный, не так, чтобы старый, да и не молодой, не так, чтобы умный, да и не глупый.
Словом сказать, мужик как мужик: вроде батьки, вроде деда, вроде соседа.
Одним Фалалей на людей не похож. Люди живут — хлеб жуют. Днем дело делают, ночью сны спят.
А Фалалей днем-то как все, а ночью-то — как никто.
Ночью ему не спится, не снится, только зря подушку пролеживает. Все лежит и от звезды до звезды одну