class="p1">— Что, — говорят, — запросит, то и давай. Товар да спокой дороже денег.
Приезжает купец на тройке и сейчас к пастуху.
— Продай кобеля!
Пастух не продает.
— Что угодно бери, а только продай.
Пастух запросил триста рублей, а купец уже и деньги достает.
— Мой, — говорит, — кобель!
Я вижу — купил меня купец, да и бросился ему сейчас на грудь (уже всяки собачьи повадки знаю). Купец мало-мало на затылок не улетел, а не сердится.
— Вот, — говорит, — резвый! Вот, — говорит, — сильный!
Посадил он меня в повозку, а мне в повозке не сидится. Я прыгнул туда, где кучера сидят, выстроился на облучке, ветром дышу.
Эх, везут меня, а шерсть на мне так и расступается: отъелся в пастухах-то!
Ну, привезли меня в город, где пропажа случилась.
Услыхали люди, что кобель прибыл, бегут смотреть, кто булку несет, кто сайку, а я ничего не беру. Разве кто подаст на тарелочке закусочку, — то слизну.
Построили мне в гостином дворе будочку, и меня на цепь посадили.
«Вот, — думаю, — не городской голова, а цепь на шею пожаловали, не каторжник, а к стенке приковали. Одно слово — собака!»
Сижу около своей будки — про старое вспоминать неохота, про новое загадывать — боязно.
Уж и ночь настала. Только собаки полаивают, только караульные покрикивают. А как глухая полночь — и собаки замолкли и караульные не кричат; все равно, как нигде никого нет.
И слышу я, идет по пришпекту, по панели, будто сенная куча катит. И прикатила эта сенная куча прямо к моей лавке. Коленком уперлась и двери выломила.
Вижу, самолучший товар набирает и кладет в тюк. И набрала этого товару самолучшего, сколько унести могла, и выходит из лавочки с товаром.
Я гляжу и думаю, как бы это ее захватить, чтобы цепи хватило.
Соскочил с будочки — да прямо на вора, едва и живого отпустил, кое-как он от меня уплелся.
А я на товар повалился и лежу, чтобы кто другой не унес.
Вот глухая полночь прошла, и опять собаки залаяли и караульные запокрикивали. Утренняя заря настала. Вижу — обход идет, лавки осматривать.
Заходят в мою да так и стали — кругом все чисто. Крали, да и украли. Ничего не оставили.
— Вот, — говорят, — триста рублей за кобеля дали, а лавка подломлена. Где он, сторож этот хваленый? Спит, небось!
Пошли к моей будке и видят: весь товар тут, только что примялся маленько. Ну, взяли они из-под меня и понесли в лавку. На много тыщ украдено было. Сами и определить не могли — оценщиков приводили.
Ну, сняли с меня цепь и повели по домам обедом кормить. Опять несут булки, сайки, а я на это и не гляжу, только закусочки с тарелочки слизну, да и пошел себе! Живу я в этом городе долго ли, коротко ли, гостиный двор караулю, а слава моя далеко покатилась.
Докатилась славушка и до самого царя.
А царь на ту пору в большой заботе ходил. У него во дворце неспокойно стало. Все, что ни есть лучшего, невесть куды теряется. До того дошло, что хоть корону руками держи.
А тут еще царица тяжела сделалась — ей время родить, а она плачет, боится… Пропадет наследник, что будет делать? И царь сомневается, так и так прикинет, а ничего не выдумает.
Ему и говорят:
— Надо этого кобеля купить, — пусть сторожит.
Царь обрадел, сейчас сряжает за мной генерала одного.
— Купи у купцов кобеля. Что запросят, то и давай.
А если на деньги не согласятся, то дал тако письмо, что, мол, и так везите.
Поскакал генерал. Собрал всех купцов, показывает записку.
Они молчат. Царско слово, брат! Что отвечать станешь?
Генерал говорит:
— Ну, не хотите за деньги, задарма увезу. Какой ваш приговор?
Купцы говорят:
— Что, робята, чем без денег, так лучше за деньги…
И согласились взять с генерала пятьсот рублей.
Посадил меня генерал в карету, а мне в карете не сидится. Я туда выскочил, где кучера, фалеторы, запятники — тут мне и место.
Хорошо мне, любопытно, везут меня на шестерке.
Привозят в столицу, да и прямо к царю. Ох, тут-то испугался я, трухнул малость. А потом смотрю — ничего! Сам царь встречать меня выскочил. Встретил и в палаты повел — кормить с дорожки. Мне кушанья принесли, и царь со мной сел, угостились по-хорошенькому. Тут бы поспать, поваляться, да нельзя — служба не велит. На караул заступать пора.
Так оно как раз подошло, что царице в ту самую ночь родить надо было. Вот меня накормили, напоили и ведут к тем покоям, где ей рожать назначено. У самых дверей мое место — будочка така сделана, — а по стенкам солдат настановили — солдат подле солдата, ружье подле ружья. Только брякоток идет, как солдатики-то с руки на руку их перекидывают.
Вот настала глухая полночь. И вдруг будто кислым нас облило, стоят все, как неживые, онемели, задремали, головы повесили.
И слышу я — звякнуло кольцо у парадного крыльца. Отворилась дверь, и подымается по лестнице предревняя старуха. Идет мимо солдат, подошла к двери, коленками уперлась и выломила дверь.
Выломила и ушла к царице в покои, а солдаты и с места не ворохнулись — стоят, будто каменные. Я затаился в будочке.
«Ну, — думаю, — что будет?»
Вот по малом времени выходит старуха назад и в руках младенца держит.
Только донесла до меня, выскочил я из будки, младенца у ней из рук выхватил и положил к себе в будочку, а старуху цоп за ноги и потащил по лестнице. Бегом бегу, а старуха только головой по ступенькам пошшелкивает.
Приволок я ее на парадное крыльцо, да и выкинул на пришпект, а сам скорей к младенцу. Взял его на лапки и покачиваю, и покачиваю. «Спи дитя мое, усни…»
Время-то идет. Вот прошла глухая полночь, и проснулись все царицыны бабы — няньки, мамки, кухарки…
Проснулись и заревели: нет младенца. Украли! Никто укараулить не мог.
— Надо, — говорят, — царя будить!
Разбудили царя. Он первым делом хватил саблю и бежит голову рубить. А кому рубить? Кобелю!
Прибежал, а я младенца-то из будки выставил и покачиваю его на лапках. Спит младенец, сладкие сны видит.
Царь и саблю уронил. Выхватил у меня наследника, подает нянькам-кухаркам и не знает, кого ране целовать: