думу думает: долго ли мне на этом свете жить и что мне на том свете будет?
Думал, думал, ничего не придумал, только иссох весь, почерствел, пожелтел — смотреть жалко.
Вот раз приходит к им на двор старушечка-богомолка, из странных. Поглядела на хозяина и спрашивает:
— Ты что ж это, батюшка, истлел как? Или хворь ненароком прикинулась? Так ты бы помолился Миколе-угоднику, молебен отслужил, свечечку поставил… Он до нашего брата милостивый.
Ушла старушка, а Фалалей и думает:
«А ведь и впрямь, чем попусту с боку на бок поворачиваться да голову зря ломать, — стану-ка я Миколе милостивому поклоны бить. Авось, он меня и просветит. Ведь не клад прошу…»
И с того дня сильно начал он докучать угоднику. Все уж спят в дому, старые и малые, а он знай — шепчет, шепчет, молится.
Ну, вот, в самый канун Миколы летнего — уж под полночь подходило — он и слышит: стукнули в окошко.
— Фалалей! А, Фалалей!
Отворил он окошечко. Видит, стоит старичок, в чистенькой ряске, в светленьких лапотках.
— Кто такой? Зачем бог принес?
— Собирайся, Фалалей.
— Спятил, дед! Это на ночь-то глядя?
— Самое теперь время.
— Да куды же?
— Вот на! Спрашивает! Куды просился. Ох, и надоел ты мне, Фалалей! Ох, и надоел! Кажную ночь бубнит-бубнит… Привязался как банный лист. Ну, ладно уж, пойдем — посмотришь, какое место тебе уготовано, и меру дней своих измеришь.
Испугался Фалалей.
«Что, — думает, — это уж не помирать ли мне пора?!»
— Батюшка, — говорит, — заступник! Милостивец! А далеко ли нам идти-то?
— Зачем далеко? От вас и на тот свет — рукой подать, а моя хата не доходя будет. Недалеко.
Отлегло у Фалалея от сердца. Собрался он разом. И пошли.
Идут, идут, долго, коротко ли, вёдром ли, погодкой ли, — местность Фалалею вовсе незнакомая. Да благо старичок дорогу знает. Он с тропочки — на стежку, со стежки — на дорожку… Вел, вел и привел. Пришли — не устали.
Смотрит Фалалей — стоит под сосною келейка. Домок не велик, а жить можно. Срублен чисто, крыт густо.
Заводит его Микола-угодник в сени и говорит:
— Ну, Фалалей, заходи в горницу да обожди меня малость. Я сейчас.
Открыл ему дверь, а сам куда-то вбок. Фалалей и не приметил — куда.
Ну, что ж? В горницу — так в горницу.
Переступил Фалалей через порог да и стал. Батюшки-светы! Келейка малого меньше, что твой курятник, а горница в ней — краю не видать! Больше церкви. И нет в той горнице ни печи, ни подпечья, ни лавок, ни подлавочников.
Ничего нет, только горят лампадки. Которые на цепях висят, которые на подставочках стоят, а которые и так — на полу. Поболе, помене, победней, побогаче — ну, всякие, всякие… Не сосчитаешь… И горят, горят огонечки, как цветики в поле цветут. А кругом — тихо. Только и слышно, как потрескивает кое-где. То ли маслице там жидковато, то ли фитилек кряхтит.
Смутно стало на сердце у Фалалея, сумно.
Думает: «Что за место такое? Что за лампадочки?» И пошел, пошел меж ими ходить. Идет себе, направо, налево смотрит, удивляется: куды попал?
И вдруг будто его в бок тронуло: стой! гляди!
Остановился он, глядит.
Висят перед ним на цепях с потолка две лампадочки — средней величины, медные. Горлышко — как горлышко, донышко — как донышко, много таких кругом. А ему кажется: эти середь всех особые.
Смотрит он на них, глаз не отведет. Да вдруг и догадался.
— Эта, справа, моя лампадка, а эта — слева — женкина, Федосьина. И сколько им гореть, столько и нам на свете жить.
Протянул он руку, покачал лампадочки… Ах ты, боже ж мой! В Федосьиной-то масла еще полным-полно, а у него в лампадке — только на донышке чуть плещется… Скажи на милость! Ну, что тут делать?
И вдруг рядом в одной лампадочке как затрещит… Дрогнул огонечек, мигнул разок, другой и сник. Только дымок пошел. Кончилось, стало быть, маслице.
Страшно сделалось Фалалею. Глядит он на свою лампадку, и чудится ему, будто и в ней огонек едва горит. Вот-вот погаснет…
А у Федосьи-то, у Федосьи! Еще сорок лет дура проживет, и все у ней масло в лампадке останется.
Разобрало Фалалея зло.
— А, — говорит, — ворона старая! Хоронить меня собралась. Может, думаешь, еще и замуж тебя возьмут! Так нет же, шалишь!
Подтянул он к себе Федосьину лампадку и давай ее над своей нагибать.
«Здесь, — думает, — отбавлю, а там прибавлю, — вот и будет ровно».
Да не тут-то было. Не льется из лампадки масло, хоть совсем перевороти. Так уж сделано.
Почесал в затылке Фалалей, призадумался. Думал он, думал — и выдумал. Окунул потихоньку палец в женину лампадку, поднес к своей, да и обтер о крайчик.
Удалось. Мало-маленько, а прибыло маслица в лампадочке.
— То-то, — говорит Фалалей и давай в чужую лампадку пальцы макать и в свою переливать.
Час, другой пробился, — смотрит: стала его лампадка полнее Федосьиной.
«Ага, — думает, — онуча тасканая, хотела меня раньше уморить, а сама остаться! Так я и дался! Посмотрим, что ты завтра запоешь, как я все масло-то у тебя вымакаю!»
Глядь, а за плечом у него Микола милостивый стоит.
— Ты что это, чадо, делаешь?
— Да ничего, божий угодничек, вот хотел волоса маслицем помазать: больно сухи стали.
Поглядел на него Микола.
— Стало быть, волоса? — говорит.
— Волоса.
— Ну, ладно. Пойдем теперь ко мне в клеть. Посмотришь, что для вас припасено.
Подвел к дверям, отпер замок.
— Ступай, — говорит, — а я за тобой приду.
Заглянул в дверь Фалалей — темно в клети, руки своей не видать.
— Миколушка, — говорит, — милостивец! Темно там, не вижу я ничего.
— Ступай, ступай, — говорит Микола. — Осветится.
И впрямь — чуть шагнул Фалалей в клеть, она и осветилась. Поглядел он по сторонам и ажно похолодел весь. Ох! Лучше бы и не глядеть.
Помещенье большое, может, поболее, чем та горница с лампадками, — и кругом-кругом разное добро навалено: здесь — цепи, там — крючья, там щипцы огромадные, а там — котлы висят и под ними угля цельные груды — в десять лет не сожжешь. Вот греши на этом свете! Страшно!
Постоял Фалалей, постоял, а потом набрался